Голуби, усердно ворковавшие пару недель назад на стропилах под крышей моей каморки, уже свили гнездо, и голубка, сидя в нём, косит временами на меня своим невинным монашеским глазом. Мне голубка не мешает, но вот её супруг каждое своё возвращение домой обставляет с шумом, треском, хлопаньем молодецких крыл, и от всего этого поднимается пыль, летит пух и оседает на кресле. А кресло должно быть всегда чистым, ведь ни за что не знаешь, когда придут...
Я обмахиваю кресло влажной тряпочкой, протираю сухой и жду. Я умею ждать. Наверное, я умею делать это лучше всего. И я одинаково рад — и когда жду, и когда дожидаюсь. Обычно это бывает так: тишина, изредка воркование или шум крыльев, снова тишина, расчерченный накрест круг света от окошка под потолком взбирается на неровную половицу, снова шумят крылья, летит перо, оно окунается в поток света, мгновение сияет нежным белым пухом, выныривает и ложится потускневшим на изголовье кресла, я протираю его, снова тишина, круг света переваливает через спинку стула, срывается вниз, тишина... и вдруг стук в дверь. Дождался.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Можно?
— Конечно. Проходите, садитесь. Что сегодня?
— Служащий банка. Новенький ещё, — и будто извиняясь, — Новая постановка. Сцены из жизни заурядных людей. Так, вроде бы неплохо должно получиться...
— Простите... а прежнюю не напомните?
— Конечно. Славный малый. Из студенческого капустника.
— Ах, да. Точно-точно. Усаживайтесь. Вот так. Ну-с, начнём.
Как приятно размять грим отдохнувшими праздными руками. Это как первый утренний глоток воды. Как первая капля дождя на ладони. Руки, умелые и жадные, обретают собственную волю и с аппетитом, с радостью узнавания мнут и ласкают бездушный пока грим, готовясь вдохнуть в него жизнь на этом славном доверчивом лице...
Все, кто приходит ко мне, — разные. Этот вот тихий и покорный. Свой новый землистый цвет лица и робкую, но подающую надежды залысину, рассматривает в зеркале почтительно и смиренно. И зеркало рассматривает его — благосклонно и внимательно.
Кресло и зеркало, они всегда вместе, всегда друг напротив друга, они будто не существуют по отдельности. Действительно, зачем нужно кресло, если нет зеркала перед ним. И наоборот.
— Ну-с. Готово. Как Вам?
— Н-неплохо... наверное. Спасибо, — он затрудняется с обращением, — спасибо маэстро.
— Ну, что Вы, что Вы, — я усмехаюсь, но, надо признаться, несколько польщённо, — Достаточно просто «мастер».
— Спасибо, мастер. Всего хорошего.
— Всего хорошего.
Скрипнула дверь.
Тишина, пятно света разлило апельсиновый сок на комоде, робко о чём-то спрашивает голубка под крышей. Я жду. Когда долго нет людей, приходят мысли. Я думаю о многом. Часто просто перебираю всё, что вижу вокруг. Кресло, зеркало, окно, стену, комод. Останавливаюсь взглядом, держу мыслью, будто на весу, и — отпускаю. И комод медленно уходит в сумрак. Это — как отпустить выловленную в воде корягу. Она чинно, без всплеска ныряет под воду, теряет свои очертания. Вот последний янтарный блик нашёл почерневшую подводную кору. И пропал. Коряга ещё здесь, неглубоко. Где-то на границе зрения, её даже можно снова выловить, пошарив рукой в текучей, изменчивой воде...
Тишина. Пыль в столбе солнечного света лениво переступает с места на место, как в церемонном, тягучем танце. Стук в дверь.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Узнаёте меня?
— Конечно. Прекрасная нимфа, античная пьеса в современных декорациях. Главная роль и овации. Я ничего не напутал?
— О, да, — она даже немного смущена, какая прелесть! — всё так и было.
— Я рад. Правда, очень рад. Что же тогда сегодня?
Она молчит и мнётся. Знакомая история. Повздорила с режиссёром, выгнали из труппы, или ещё что. Наконец, она решается.
— Домработница, нет, то есть, домохозяйка. Скромная, с хорошим воспитанием. И подающая надежды! — это почти с вызовом, — Это новый... экспериментальный... семейный театр.
— Ну, конечно, конечно, — я опускаю глаза, — присаживайтесь.
Да, тут придётся постараться. Оставить все черты античной нимфы, придав им мещанскую добротность и домашнюю непритязательность — это задача для мастера! Ну что ж, возьмёмся и сделаем.
Я подхожу к креслу. Она плачет.
— Вы знаете, мне очень... очень нравится эта роль, — говорит она очень убедительно своему отражению в зеркале, — столько возможностей...
И плачет.
— Ну, ну. Успокойтесь. Всё будет хорошо. Вот, возьмите.
Она вытирает моим платком слёзы и теперь совсем по-детски доверчиво смотрит на меня из зеркала.
— Я ведь правда не сильно изменюсь? Ведь правда?
Я молчу. Я накладываю один штрих, другой. Чуть утяжелить веки, поджать выразительные капризные губы. Морщинок вокруг глаз, совсем чуть-чуть пока. И одну — поглубже — справа, возле уголка рта.
— Вы знаете, так неожиданно всё вышло, — она вздыхает и украдкой всхлипывает, — новая роль, новый театр. Так же бывает, да? Ничего страшного?
— Конечно.
— А ещё... я ведь привыкла к главным ролям, а тут... Но это же тоже ничего?
Она ещё и болтлива. Я промолчу, пожалуй, так лучше будет. И вправду — притихла. Вот умница.
Волосы собрать по-другому, конечно. И ещё поработать немного с цветом.
— Вот. Смотрите.
— Ой! Правда, хорошо. Совсем чуть-чуть по-другому. Спасибо! Спасибо большое!
Она выпархивает за дверь. Я улыбаюсь. Может быть, я ошибаюсь, но, по-моему, она скоро придёт опять. Я редко ошибаюсь.
Тишина. Её так много в моей каморке, что нередко я чувствую себя у тишины в гостях. Она стоит на пороге, лежит в кресле, когда оно пустует, обнимает каждую мелочь и обволакивает, затягивает безголосой тиной мой светлый и глубокий омут. А я, как вежливый гость, стараюсь считаться с привычками хозяйки. И сижу неподвижно в невесомых объятьях тишины, принятый и успокоенный ею. Мне хорошо ждать. Ну, а когда стучат в дверь, это же не я. Не я нарушаю покой хозяйки, и у меня есть полное право встать, мягко высвобождаясь из-под беззвучного покрывала, и встретить бестактного гостя, чтобы избавить тишину от беспокойств по его поводу.
— Добрый день.
— Добрый, — разве день? Впрочем, неважно.
О, гостей сразу двое. Нечасто, нечасто такое бывает. Обычно ко мне приходят по одному.
— Я не себе. Ему, — женщина решительно выдвигает вперёд светлого мальчугана, который часто моргает белёсыми ресницами и крутит головой по сторонам.
— Но он ещё так молод... Думаете, пора?
— Да, ему пора на сцену!
— Ну, хорошо, хорошо. А какая роль?
— Очень. Очень одарённый мальчик, гордость школы.
— Что ж. Присаживайтесь, молодой человек. Не вертитесь, не улыбайтесь, но думайте о чём-нибудь приятном. Начнём.
Женщина шумно и успокоенно вздыхает. И присаживается на краешек стула. Через какое-то время не выдерживает и придвигает стул ближе. Потом и вовсе встаёт, подходит и располагается у меня за спиной. Не люблю я этого. Я всегда стараюсь работать тщательно. Но в таких условиях... Я заканчиваю несколькими лёгкими мазками.
— Готово.
— А.., — она медлит и подбирает слова, — А нельзя вот эти морщинки. На лбу. Нельзя их на следующий раз оставить? И глаза...
— Что Вы, сударыня, так совсем ненатурально получится. Фальшиво.
Она вздыхает.
— Теперь Вы, сударыня.
— Что... я?
— Присаживайтесь.
— Но я... я же не себе, — она протестует слабо и бестолково, — я — ему.
Я жду. И молчу. Она смахивает слезинку и устраивается в кресле.
— Не беспокойтесь, сударыня. Вам будет идти.
— Только подбородок... не делайте его слишком толстым, ладно? — это уже почти жалобно.
— Конечно.
Я работаю. Снова и снова разминаю грим, развожу тушь и превращаю их в лёгкие, едва заметные штрихи, оживающие, кажется, от моего дыхания. Женщина так обречённо смотрит в зеркало из-под век, тяжелеющих от каждого прикосновения, что мне становится её жаль. Вообще-то, так не полагается, ну да ладно. И последним взмахом я добавляю ей ямочку на округлившемся подбородке. Милую девичью ямочку, какая, наверное, и была у неё когда-то, до начала великой битвы с лишними килограммами. И зеркало благодарно улыбается мне.
Вот и они ушли. Как-то там мальчуган? Удобно ли ему с новым гримом? Странно, я редко думаю о людях, тем более, об их ролях. А тут вот...
Хлопают крылья, летит пух. Он летит медленно и ложится прямо в мои подставленные ладони. Он почти невесом, и в нём нежность уютного гнезда и голубиного воркования. Я улыбаюсь и снова думаю о мальчугане. У него всё будет хорошо. Наверное...
— Привет.
— Привет. Садись.
— Хорошо у тебя.
— Я рад, что тебе нравится. Как сегодня?
— Покороче. И... ну, ты сам знаешь.
— Ага.
Я, вообще-то, не парикмахер, но тут уж ничего не поделаешь. Столько ролей, и все уже давно сыграны. Только постричь. И седины немного добавить. Как обычно. Ну и ещё кое-что сегодня...
— У тебя соседи? — он смотрит наверх.
— Да, приблудились. Я не гоню, пусть живут.
— У них птенцы скоро будут.
— Ага.
Тишина. Я взмахиваю ножницами, прихватывая вместе с волосами лоскутки тишины. Она тут же смыкается, глотая металлический шорох, и снова ждёт. Она, как и я, умеет ждать. И мой гость тоже.
— Послушай, к тебе отец давно заходил?
— Да, был. Но давно. Очень давно. Кажется, новая роль. Какая-то постановка южная. Курортная. Так, однодневка, скорее всего. Герой-любовник, кажется. Да, точно, я ему ещё бакенбарды клеил. А что?
— Да ходит он здесь неподалёку. Мается. Сейчас видел. Подходит к двери, а зайти боится.
— Скоро придёт, наверное.
— Да. Ты уж полегче с ним, ладно? А то он и так не любит к тебе ходить.
— Это уж как получится. Смотря когда придёт.
— Ну да.
Мы молчим.
— Готово?
— Да. Почти.
Я протягиваю руку в самое сердце тишины и зачерпываю пригоршню.
— Возьми.
— Что это?
— На бис.
— А... Пора?
Я молчу. Он медлит. Наконец, протягивает руку и бережно принимает горсть тишины. Разворачивается, ссутулясь, и вдруг останавливается.
— Я тут... принёс тебе кое-что. Так, пустяк. Возьми.
Он протягивает мне свёрток, завёрнутый в пергамент и перевязанный шпагатом.
— Мне всё равно ни к чему уже, — он вздыхает, — да и она уехала... давно уже. Ты помнишь, наверное. Ты же сам готовил её к дороге, да?
Я молчу. Он сам всё знает.
— Ну... пока...
— Счастливо...
Скрипнула дверь. Я закрываю глаза, жду, потом шепчу тихо: «Занавес»...
Я сижу в тишине. И держу на коленях свёрток. Я почти знаю, что в нём, но всё равно бережно и медленно разворачиваю пергамент.
Скамейка, парк. Солнце садится, его лучи ещё держат в золотых рамах глубокие расползающиеся тени. Их двое. У неё сияют нимбом, выбившиеся из причёски, пушистые локоны, у него золотится недобритая щека. В глаза — серые и зелёные — входит сумрак летней тёплой ночи и волнуется там, где-то в тёмной глубине... Тёмно-серой и тёмно-зелёной глубине...
Новый слой пергамента. Ватное тусклое небо за окном. Возле окна стол и лампа с коричневым абажуром. С цветочками абажур. Она читает и всё время поправляет сияющий локон, который всё падает и падает ей на глаза. Он обнимает её за плечи осторожно, будто держит бабочку, и зачем-то дует ей в затылок из сложенных трубочкой губ.
Ещё, ещё слои. И наконец, маленький, неровный, будто из тусклого металла — слиток. Я беру его в руку, он тёплый, он греет мою ладонь, и от неё — плечо, шею, всего меня, сердце... Вокруг поднимается какое-то смутное движение и где-то в глубине меня слышится? Чудится? Нежное и страстное воркование. И вместе с ним — ожидание счастья. Я поднимаю глаза и смотрю на свою каморку. Она так прекрасна! Уютная и просторная, высокая и светлая с нескончаемой круговертью перечёркнутого накрест солнечного апельсина. Кресло, вальяжное и благородно матовое, смотрится в зеркало. А из него мне будто кто-то улыбается. Тишина? Ну да, наверное, она. Моя верная, нежная, молчаливая подруга. И я так счастлив вдвоём с нею... Ведь счастлив?..
Я бережно заворачиваю стержень в платок и кладу его на комод. Потом собираю пергамент и несу в угол, в корзину для мусора.
Приходят люди. Я работаю. Потом уходят. Я жду. Дожидаюсь. Снова работаю. Солнце чертит перекрестьем то стену, то комод, то кресло... У голубей вывелись птенцы. Они порою галдят, но я терплю. Пусть растут.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Спасибо.
— Не за что. Приходите.
— До свиданья.
— Всего хорошего.
Птенцы пробуют летать, шумят. Они пошли в отца, так же трещат крыльями и разбрасывают пух и перья. Я протираю тряпочкой кресло. И виновато улыбаюсь тишине — это же я пустил голубей на стропила. Иногда я смотрю на слиток на комоде. Но никогда не разворачиваю его.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, молодой человек.
— Можно к вам?
— Конечно. Присаживайтесь. Что Вам?
— Знаете... на Ваше усмотрение.
— Но...
— Я не играю больше. Нет-нет, — спешит он объяснить, увидев мой оторопевший взгляд, — ничего особенного, меня не выгнали, и я не провалил ни одного спектакля. Просто не играю.
— Простите меня, конечно, но так не бывает.
— Ну, хорошо... Тогда скажем так: роль для театра одного актёра. И одного зрителя. В одном лице. Мне хорошо одному.
Он улыбается. Хорошо улыбается, беззлобно и доверчиво.
— Ладно... приступим.
А что — приступим? Как? Я в растерянности. Тишина, подскажи мне, что делать. Но хлопают крыльями голуби, и тишина, поджав губы, отсиживается по углам. А я действительно не представляю, как мне быть. Все люди разные и роли разные, но все хотят одного. Новую роль. Новое лицо. Они уверены, что так будет лучше. А мой гость — нет? Как он сказал? «Мне хорошо одному». Он ведь, может больше и не придти, если я сейчас ошибусь. И как тогда ждать? Ведь я всегда дожидаюсь...
— Знаете... давайте в следующий раз, — наконец, говорю я и сам удивляюсь этой нелепости.
— Ну, хорошо, — он пожимает плечами и снова улыбается, — Я тогда пойду.
— Да..., постойте, — меня вдруг осеняет — вот оно! — у меня для Вас кое-что есть. Возьмите.
И я беру с комода слиток. Он удивлён и, кажется, рад.
— Что это?
— Так, пустяк. Потом посмотрите.
— Спасибо мастер. До свиданья.
— Всего хорошего.
Я улыбаюсь. Он придёт. Я думаю, он придёт. Я редко ошибаюсь.
Закрывается дверь. Тишина. Тишина стоит передо мной и торжествующе улыбается и обнимает, как раньше. А, вот оно что, — голуби улетели... Так странно — редко, кто уходит от меня без грима. Или без подарка. Ничего, зато тишине теперь спокойнее. Она снова хозяйка в моей каморке. И снова заполняет её всю. Лежит в кресле и окутывает стропила, обнимает меня за плечи и смотрит на дверь. Кто придёт? Что попросит?
А я... я снова жду... Жду, когда высоко-высоко надо мной, на стропилах под самой крышей, снова послышится нежное воркование. Прости Тишина...
26.03.2024 Русский Прут. Красную армию не остановил даже «майор Половодье»
Гитлеровские войска от русских прикрывали не только грязь и бездорожье, но и шесть (!) рек — Горный Тикеч, Южный Буг, Днестр, Реут, Прут, Сирет. В течение месяца эти реки были одна за другой форсированы частями 2-го Украинского фронта.