Книжный магазин «Knima»

Альманах Снежный Ком
Новости культуры, новости сайта Редакторы сайта Список авторов на Снежном Литературный форум Правила, законы, условности Опубликовать произведение


Просмотров: 49 Комментариев: 0 Рекомендации : 0   
Оценка: -

опубликовано: 2017-04-06
редактор: Anastasia Sorce


Чаша Сократа | георгий | Фантастика | Проза |
версия для печати


Чаша Сократа
георгий

Это был его первый поход на Холмы. Ночь перед походом он почти не спал. Иногда ему становилось страшно, ведь совсем рядом с Холмами жили Скины. Но сейчас, когда перед ним вдруг возникла бескрайняя даль с возвышающимися вдали могучими лесистыми холмами, которых он никогда раньше не видел и которые поразили его своей необычностью, ему было совсем не страшно и даже немного весело. Перед ним открылся новый мир, ведь до этого он никогда не выходил за пределы поселка «людей травы». Рядом были его сверстники, которые также как и он, первый раз пошли на Холмы, его отец и другие мужчины селения. Для него, как и для других его сверстников, которым исполнилось семь лет, это был «Первый день на Холмах».
    Он особенно был горд тем, что главным в походе на Холмы был его отец, — Крепыш. Он был такой сильный, смелый, крепкий, он шел впереди всех. Но мальчику было немного неловко, что он не похож на отца, и что его прозвище не означало что-то сильное и крепкое, а было смешным и безобидным — Жмурик. Так его называли, потому что он плохо видел и все время жмурился, щурил глаза. Старики говорили, что раньше люди, которые плохо видели, носили очки, но теперь все давно забыли про них. Никто уже не смог бы их сделать. Разве что их можно было откапать на Холмах. Но он не понимал, как они могут улучшить его зрение, и как что-то можно одеть на глаза.
    Они совсем близко подошли к Холмам. Теперь уже совсем рядом виднелись раскопы, словно норы, проделанные в земле, уводившие далеко под землю. Крепыш остановил группу и, подождав, пока все соберутся, начал говорить.
    — Еще раз всем напоминаю, особенно молодежи, что там, дальше, — он указал рукой на поросшие лесом холмы, начинается территория скинов. Без моего разрешения от группы никому не отбиваться, слушаться старшего по отряду и всегда помнить, что скины рядом. Поймают кого-нибудь на своей территории, — он понизил голос, — сдерут кожу, снимут скальп и выпотрошат. Они это любят. Сейчас у нас с ними мир, но заходить на их территорию не надо.
    — А сейчас разбиваемся на отряды и идем вниз. В каждом отряде есть старший. Его слушать, он все объяснит.
    Они спустились вниз по земляным траншеям, укрепленным перекрытиями. Там дальше была разветвлённая сеть ходов. Люди подкапывались под холмы, — каждый в своем отряде. Жмурик уже знал, что надо искать, как это выглядит, и как нужно окапывать препятствия и продвигаться далее. Когда-то на месте Холмов был Город. Что такое Город он не совсем себе представлял. Но взрослые рассказывали, что это был поселок, в котором было очень много людей. Много, много лет назад люди жили в городах, и у них все было. Вода, свет, еда, когда захочешь и где захочешь. Но им хотелось еще больше. И потому началась война. Города были разрушены. Потом их занесло песком и с тех пор они превратились в Холмы. Что такое война Жмурик понимал. Рядом с ними жили Скины, люди, которые любили сдирать кожу с тех, кого поймают. Из черепов они делали чаши, из кожи, снятой с рук, колчаны для стрел. А если они ловили женщин, то сажали их на цепь, как собак. Каждый мог сделать с ними что захочет. Все это Жмурик знал, потому что взрослые рассказывали это детям с самых ранних лет, чтобы те никогда не заходили на территорию Скинов. Но бывало и иначе. Скины иногда похищали «людей травы». А иногда нападали на них. Старики еще помнили ту войну, когда им пришлось защищать от Скинов женщин и детей.
    Под холмами были обломки города. Когда-то кому-то пришло в голову начать копать холмы. И им открылся целый мир. Откопанные предметы и вещи стали приносить в поселок. Некоторые были совсем не понятны. Но кое-что можно было использовать в хозяйстве. Теперь, например, не надо было выдалбливать миски и ложки из дерева. Среди обломков города они находились в огромном количестве. Нужно было их только почистить речным песком, и они начинали даже блестеть. Можно было копать все глубже и глубже и находить целые пространства и постройки. А там были целые залежи нужных вещей, которые можно было принести в поселок и сделать общим достоянием. И тогда правилом стало ежедневно ходить на Холмы. Все мужчины поселка разбивались на четыре части и поочередно ходили на раскопки. Кто не шел на Холмы, оставался в поселке или дежурил на границе со Скинами. Группа, в которой был Жмурик, чистила проходы в большом каменном мешке, который назывался когда-то домом. Среди раскорёженных каменных блоков и железных прутьев нужно было осторожно и не торопясь расчищать мусор и собирать полезные предметы.В таких домах жили раньше люди. Их было много-много. И домов и людей.
    Особо ценной находкой считались фонарики. Это были небольшие трубки, которые выпускали свет. Иногда к ним находились батареи. И тогда их можно было вставить в потухший фонарь, и он продолжал светить. У многих были такие фонари, и им работать было легче. Жмурик, как и все, кто пришел на Холмы впервые, загадал желание — найти фонарик. Но и без фонарей, если немного подождать, глаза привыкали к темноте. Первый день на Холмах для Жмурика оказался вовсе неплохим, фонарика он конечно не нашел, но зато нашел карандаш. Это была большая удача. Карандашом можно было рисовать. Рисовали обычно на срезах деревьев. Делали их как можно тоньше. Получалась круглая картина, большая или маленькая, в зависимости от размеров среза. Можно было рисовать и маленькими угольками, остававшимися от костров. Но это было редким занятием. А Жмурику очень нравилось рисовать. Ведь рисовала его мама, Мирена. Так ее прозвали за спокойный и мирный характер. Ведь не всякая женщина смогла бы стерпеть нрав Крепыша.
    Когда они возвращались с Холмов и подходили к своему поселению, он уже издали заметил пеструю мамину юбку. Мама махала руками и улыбалась.
    — Ну вот, Жмур, это твой первый поход на Холмы. Вот ты и стал почти взрослым, — сказала она, обнимая сына.
    Когда они зашли в дом, отец первым делом решил похвалить Жмурика.
    — Смотри, Мирена, первая находка. Отец торжественно положил на грубый деревянный стол карандаш, который нашел Жмурик.
    — Поздравляю, поздравляю, — Мирена засмеялась, и потрепала сына по голове. Потом она, слегка покашливая, начала собираться на общий праздник в честь «Дня холмов», примеривая новое домотканое платье перед осколком зеркала, найденного когда-то отцом на холмах.
    — Сейчас на общем собрании гордо покажешь этот карандаш, — сказал отец.
    — А фонарик кто-нибудь нашел ? — спросила Мирена, снимая пеструю юбку.
    Отец подошел к Мирене и нежно обнял ее.
    — Ты худеешь, Мирена, тихо сказал он. — И кашель усиливается.
    В его голосе Жмурик уловил тревогу, и ему тоже стало немного не по себе.
    — Что ж, — Мирена выпрямилась и задумалась. Дети уже большие, а «Чаши Сократа» все равно не миновать.
    — Ну, пойдемте, сказала она бодро, отстраняясь от отца.
    — Эй, Жмур, не забудь свой карандаш.
    Ночью, когда зажглись первые звезды, и все уже ложились спать, Жмурик тихо спросил
    — Мама, а куда делись все эти люди, которые жили в городах?
     — Разве вам не говорили, удивилась она, — была «Большая война», и они все погибли.
    — А почему мы живы?
    — Очень мало людей тогда выжило, но те, кто остался жив, ушли в леса. А потом города занесло песком и только холмы остались. А потом и холмы заросли лесом.
    — А откуда ты это знаешь?
    — Старый Дубрава мне рассказывал, когда я была такой как ты.
    Жмурик вспомнил дряхлого старика, который уж почти не выходил из своей старой лачуги. Его подкармливали и дивились тому, что его не берет смерть и ему не пришлось пить «Чашу Сократа». Звали его Дубрава, потому что он как будто сросся со своей лачугой, выдолбленной им давным-давно в остатках старого могучего дуба.
    — А откуда Дубрава все это знает, — удивился Жмурик, он, что, еще жил тогда.
    Мирена засмеялась.
    — Нет, конечно. «Большая война» была давным-давно. А Дубрава знает это от тех, кого он знал. Ведь он живет очень долго. А все остальные пьют «Чашу Сократа». Иногда совсем молодыми.
    Голос Мирены вдруг стал тихим и осекся. И она замолчала.
    — А еще он умеет читать, — сказала Мирена уже веселее и, как будто, стараясь перебить прежний разговор о «Чаше Сократа». Вернее умел. Не знаю, как сейчас, ведь он очень старый и дряхлый. И даже учил читать меня и показывал мне книги.
    — Как это чи-читать? — удивился Жмурик. — И книги? Что это такое?
    — О, это было так интересно! Мирена взяла со стола карандаш, найденный Жмуриком, и, щурясь, потому что было уже совсем темно, аккуратно вывела прямо на столе — МИРЕНА.
    — Что ты нарисовала? — удивился Жмурик, разглядывая непонятные знаки.
    — Это МИРЕНА — засмеялась мама, мое имя. Завтра утром еще посмотрим. Когда будет светло. Это я запомнила навсегда. И могу написать это даже в темноте. Писать свое имя меня научил Дубрава.
    — А книги это тоненькие, тоненькие лепесточки, на которых полно вот таких знаков. Там целые истории и жизни. Жаль, что Дубрава такой старый. Ты мог поучиться у него. А теперь давай спать.
    Через полгода Мирене стало совсем плохо. Жмурик вздрагивал по ночам от кашля, которым все чаще заходилась мать. Она стала совсем худая. Больше она не готовила еду. А потом перестала и вставать. И вот однажды ночью Жмурик сквозь сон услышал как, разговаривая с отцом, она произнесла «Пора». Утром Жмурик подошел к маме. У него дрожали пальцы, и ему было холодно, хотя на улице стояла жаркая погода. Все его друзья носились по двору, купались в реке, собирали в лесу первую землянику, а он понимал, что его мамы больше скоро уже не будет.
    Отец вышел из комнаты. У крыльца собрались женщины, и он услышал «готовить Чашу».
    — Мама, сказал он, стараясь не заплакать, — зачем люди пьют «Чашу Сократа»?
    Мирена отвернулась к стене и ничего не сказала. Он уже хотел выйти, но мать повернулась к нему, тронула его рукой и еле слышно сказала
    — Чтобы не мучиться, сынок. А теперь иди и будь хорошим.
    На улице его ослепило солнце, и оглушили вопли малышни. Он увидел как женщины, стоявшие около крыльца, разговаривавшие с его отцом, пошли в сторону болота. Он, сам не зная почему, медленно пошел за ними. Они медленно уходили все дальше от поселка в сторону леса. Среди высоких сосен и осин солнечный свет потускнел. Начинались «Большие топи». Здесь было мрачно и тоскливо, но бояться было некого. Скины здесь никогда не ходили. Да и вообще кроме «людей травы» здесь никто не смог бы пробраться среди болотной трясины по едва заметным лишь им одним тропкам и дорожкам. Жмурик шел за женщинами все дальше и дальше. Среди женщин были девочки чуть постарше его. Одна из них подошла к нему.
    — Мы идем за цикутой. Это такие белые цветочки, вон видишь, женщины уже собирают их. А потом из них приготовят питье для твоей мамы…
    Он увидел, как старшие женщины собирают траву с ярко-белыми небольшими цветами. Девочка снова заговорила.
     — А моя мама говорит, что мы все когда-нибудь выпьем «Чашу Сократа», чтобы не было больно и тоскливо. Она говорит, что, когда пьют цикуту, то уходят в мир снов. Мы все больны. Просто хворь проявляется у всех по-разному. Твоя мама кашляла, а мой отец не мог больше глотать еду. А еще мама говорит, что хворь появилась от той «Большой войны», когда люди перебили друг друга. Поэтому и уроды рождаются так часто. Поэтому появились скины.
    — А кто такой Сократ, — спросил Жмурик у отца, когда все закончилось.
    — Не знаю, — отец пожал плечами. Кажется, он был первым, кто выпил цикуту.
    — А кто он был и где жил?
    — Спроси у Дубравы, может он знает, — сухо ответил отец. И они больше не разговаривали на эту тему. После смерти матери, отец взял себе другую женщину. Так было нужно, потому что общине нужны были новые люди. А отец был еще молод. Жмурик ходил на холмы, охотился вместе с взрослыми, работал на поле. Но что-то было не так. Он стал замечать, что отец перестал его любить, потому что он не был таким как он. Он не был сильным, не был лидером. Он был меньше и слабее, чем остальные мальчики. И отец перестал им гордиться.
    Прошло уже больше семи лет как не стало Мирены. Жмурик обрезал часть стола, где мама написала свое имя, и прожег его острой каленой железкой по знакам, так, чтобы надпись не могла стереться. Потом он повесил эту обрезку на стену, над своей кроватью. После того как не стало мамы, Жмурик пошел к старой лачуге Дубравы и рассказал о матери. Оказалось, что старик еще мог говорить, хотя и с трудом, и даже помнил Мирену. А потом мальчик сказал, что он хочет научиться читать и посмотреть на книги. Дубрава долго молчал, уставившись куда-то в сторону. А потом, вдруг что-то решив для себя, кряхтя, вытащил из под лежанки кучу обтрепанных странных листов, скрепленных вместе, разной величины и толщины. Сверху и снизу каждой из них было что-то вроде крышки, толстого листа, прикрывавшего собой тонкие листочки. Он показал на них Жмурику и сказал, что тот может забрать все это себе. Жмурик наклонился над книгами и приоткрыл одну из них. На каждом листочке он увидел знаки и черточки, которые замелькали в его глазах, как маленькие жучки или мошки.
    — Это буквы, — сказал Дубрава.
    Буквы? — удивился Жмурик. И он стал искать знаки похожие на те, что написала его мама. Что-то знакомое мелькало то тут, то там, но того сочетание, которое он хорошо помнил он не находил.
    — Если их знать, — тяжело дыша, сказал Дубрава, — можно услышать голоса разных людей и узнать их прошлое.
    — А как узнать буквы, моя мама ведь знала их.
    Дубрава улыбнулся, — твоя мама знала только, как пишется ее имя. Я научил ее этому. Но ты можешь, если захочешь научиться читать эти книги. Я еще жив и смогу научить тебя.
    И он стал учиться. Он приходил к Дубраве, когда мог, заодно приносил ему еду и ухаживал за ним. Книги он перенес к себе, предупредив отца, чтобы тот не разжигал ими печку. Он приходил к Дубраве и тот чертил буквы и слова прямо на земляном полу в своей хибаре, сделанной из старого дуба. Оказалось, что никто больше, кроме Жмурика не захотел учиться читать. И Жмурик стал единственным учеником Дубравы. И Дубрава и Жмурик торопились, понимая, что Дубрава уже очень стар. Но Жмурик оказался прекрасным учеником. Через год он уже мог читать и немного писать.
    — Помнишь те книги, которые я передал тебе, спросил Дубрава. Среди них есть книги о Сократе. Я хочу, чтобы ты первым делом прочел их. Будет очень трудно, но ты постарайся, а что не поймешь, то я постараюсь объяснить.
    — Дубрава, я давно хотел спросить тебя, кто такой Сократ. И почему мы пьем «Чашу Сократа», когда начинаем чувствовать себя очень плохо. Дубрава развел руками и покачал головой. Это означало, что он хочет очень многое сказать, но не может, потому что говорить ему становилось все труднее и труднее.
    — Я ждал этого вопроса, — тяжело дыша, произнес Дубрава.
    — Это удивительно, мы стали почти дикарями, но мы пьем «Чашу Сократа». Он усмехнулся.
    — Очень забавно. Почему так получилось, я не знаю. Может, это его пророчество. Не знаю, откуда это пошло. Я имею в виду наше время. Вернее безвременье, ведь сейчас время кончилось. И история кончилась. Нет больше человеческой истории. Хотя кто знает, была ли она вообще когда-нибудь, эта история… Я имею в виду не историю, а людей. Люди? Многие ли из тех, кто жил на земле могли назвать себя людьми за всю историю? Но ты должен прочитать те, книги, которые я скажу. И только потом все поймешь. Он помолчал, чтобы отдышаться.
    — Знаешь, после той войны, даже те, кто выжил, жили недолго. Эта штука называется радиация. Она вызывает разные болезни. Чтобы не мучиться, люди начали пить цикуту. А уж потом кто-то вспомнил Сократа. Не знаю, шутки ради или по незнанию, или кто-то вдруг вспомнил что-то. Трудно уже сказать. Но кто такой Сократ на самом деле, чего он хотел, и почему он выпил цикутуту, ты узнаешь из книг, которые я передал тебе. А начни с «Апологии Сократа» Платона. А потом я буду говорить тебе, что прочесть дальше. Нет, лучше скажу сейчас. Запиши все, что я сейчас скажу.
    И Жмурик аккуратно записал карандашом на бересте все те непонятные названия книг, которые он должен был прочесть. Вернее, книга была одна. Ее автором был Платон. А в книге были диалоги.
    — А кто такой Платон? — спросил Жмурик.
    — Платон был учеником Сократа, он записывал все, что говорил его учитель. Что-то вроде тебя.
    Дубрава улыбнулся.
    — Значит, Сократ учил, а Платон учился, — Жмурик понимающе закивал головой.
    — Да, да, — подтвердил Дубрава.
    Придя домой, Жмурик с нетерпением выгреб все книги, которые отдал ему Дубрава и которые хранились теперь у него. Он и раньше вытаскивал и смотрел на них, читая непонятные названия и пытаясь читать уже и сам текст. Он с волнением начал перебирать ветхие, желтые от времени листочки, рассыпающиеся в его руках. Осторожно, боясь даже дышать, он перевертывал старые страницы книги, с жадностью прочитывал их и тут же терял, потому что они рассыпались. Почти все, что он читал, было непонятно. Но сквозь непонятные слова, имена, названия проступало что-то общее, что он мог хоть как-то понять, вернее почувствовать. Он оторвался от чтения и закрыл глаза. Потом открыл их и посмотрел куда-то вдаль, словно разглядывая неведомую картину. Он увидел залитую солнцем площадь, а посреди нее каких-то шумящих людей, одетых странно и непонятно. Посреди площади стоял пожилой, курносый человек. Это и был Сократ. Он говорил спокойно и убедительно, но время от времени люди на площади с шумом реагировали на его слова, кто-то возмущенно махал руками, кто-то кидал в него мелкие камешки, кто-то плевался. Он как будто в чем-то был виноват перед ними. А человек продолжал спокойно говорить и смотреть на людей без ненависти и страха. В его взгляде было скорее любопытство или сожаление.
    — Меня осудили за то, что я сознательно всю жизнь не давал себе покоя и пренебрег всем тем, о чем заботится большинство — корыстью, домашним делами, военными чинами, речами в народном собрании, участием в управлении, в заговорах, в восстаниях, — сказал Сократ.
    — А еще за то, что я не шёл туда, где я не мог принести никакой пользы и вам ни себе, а шел туда, где мог оказать величайшее благодеяние.
    Сократ подождал, пока станет тише и продолжил.
    — У меня не хватило дерзости и желания говорить то, что люди хотели бы услышать, чтобы оплакивать себя и горевать. Потому что, — продолжал он, -и на суде, ни на войне не следует никому избегать смерти любыми способами без разбора. Избегать смерти не трудно, труднее избегнуть нравственной порчи. И вот я утверждаю вам, меня умертвившие, что после моей смерти, вас постигнет кара тяжелее той смерти, которой вы меня покарали.
    Жмурик оторвался от чтения и закрыл глаза. Потом открыл их и увидел где-то вдали всю ту же площадь, заполненную народом и маленького смешного курносого человека. Его последние слова потонули в шуме негодующей толпы. Но он приветливо махнул рукой и спокойно сказал:
    — Но уже пора идти отсюда мне — чтобы умереть, вам — чтобы жить, а кто из нас идет на лучшее, это никому не ведомо, кроме Бога.
    Его заставили выпить цикуту, подумал Жмурик. Но за что? Он спросит это у Дубравы. А сейчас нужно читать дальше. Он посмотрел на кусочек бересты, где было записано то, что велел прочитать ему Дубрава. «Горгий» — прочел он. Он нашел нужный текст и начал читать. Теперь читать стало легче. И прочитанное казалось понятнее. Пятеро мужчин и среди них Сократ вели беседу. Среди них был и Горгий, чьим именем был назван текст. Сократ о чем-то спорил с Горгием. О чем, Жмурик до конца не мог понять, но почувствовал, что это какой-то очень нужный, важный спор. Постепенно, он понял, что Сократ и Горгий говорят о том, как должен жить человек. Что есть добро, а что зло. Что нужно делать, чтобы было хорошо, а что нет. Хотя Жмурик все же не конца понимал смысл спора, слова Сократа казались ему лучше, добрее, понятнее. Сократ говорил, что человек должен быть воздержанным, владеть собою, и быть хозяином своих наслаждений и желаний. Но основной спор у Сократа развернулся не с Горгием а с человеком по имени Калликл. И вот сказал Калликл:
    — Кто хочет прожить жизнь правильно, должен давать полнейшую волю своим желаниям, а не подавлять их, и как бы ни были они необузданны, должен найти в себе способность им служить, должен исполнять любое свое желание. Но конечно, большинству это недоступно, и поэтому толпа, стыдясь своей немощи и скрывая ее, поносит таких людей и объявляет своеволие позором и, как я уже говорил раньше, старается поработить лучших по природе; бессильная утолить собственную жажду наслаждений, она восхваляет воздержанность и справедливость — потому, что не знает мужества. Но если кому выпало родится сыном царя или с самого начала получить от природы достаточно силы, чтобы достигнуть власти — тирании или другого какого-нибудь вида господства, что поистине может быть для такого человека постыднее и хуже, чем воздержанность? Он может невозбранно и беспрепятственно наслаждаться всеми благами, а между тем сам ставит над собой владыку — законы, решения и поношения толпы! И как не сделаться ему несчастным по милости этого "блага" — справедливости и воздержанности, если он, властвуя в своем городе, не может оделять друзей щедрее, чем врагов? Ты уверяешь, Сократ, что ищешь истину, так вот тебе роскошь, своеволие, свобода — в них и добродетель и счастье, а все прочее, все ваши красные слова и противные природе условности, — никчемный вздор.
    Жмурик задумался. Он почти увидел как красивый, полный человек говорил, что в жизни прав тот, кто сильнее. Нет ни добра, ни зла. Все позволено тому, кто сильнее и удачливее других. Делай все что угодно, лишь бы это было полезно для тебя. Жмурику это было понятно. Он видел, что в их общине лучше было сильным. Сильным доставались самые красивые девушки. Сильные становились вожаками как его отец. А слабые выполняли подсобные работы. Он вспомнил Синеглазку. Эта девушка очень ему нравилась, но он знал, что его женщиной она не станет. Потому что он был слабым. Но нужно было быть сильным. Он понимал это. Он подумал о скинах. Рано или поздно они снова нападут на них, и тогда нужно будет драться с ними. А он, — сможет ли он защитить их небольшую общину. Он вернулся к чтению. Но теперь он скорее уже не читал, а видел и слышал происходящее.
   
    — Да, и все прочие желания, которые испытывает человек, если он может их исполнить и радуется этому, то он живет счастливо, — сказал Калликл уверенно.
    Сократ покачал головой.
    — Прекрасно, мой дорогой, продолжай и не смущайся. И я тоже не буду смущаться. Поэтому скажи-ка мне, Калликл, а если кто страдает чесоткой и испытывает зуд, а чесаться может сколько угодно и на самом деле только и делает, что чешется, он живет счастливо?
    Калликл развел руками и засмеялся.
    — Хорошо. Я утверждаю, что и тот, кто чешется, ведет приятную жизнь.
     — А раз приятную, значит и счастливую? — спросил Сократ тоже улыбаясь.
     — Совершенно верно — усмехнулся Калликл.
     — Тогда ли только, если зудит в голове или... или можно дальше не спрашивать? — Сократ хитро подмигнул присутствующим.
    — Подумай, Калликл, что бы ты отвечал, если бы тебя стали спрашивать и про остальное, про все подряд? И в конце концов про жизнь распутников, не
    чудовищна ли она, не постыдна, не жалка? Или ты отважишься утверждать, что и распутники счастливы, раз у них вдосталь того, что им нужно?
    Жмурик почувствовал, что он хорошо понимает это место. Он вспомнил скинов, которые воровали иногда женщин из общины и сажали их у себя на цепь в маленькой конуре. Каждый мог делать с ними все что угодно в течение недели. А потом с них сдирали кожу и носили как амулет. Он видел убитых скинов. Это были отвратительные, бритоголовые существа, тела которых были расписаны затейливыми, непонятными картинками и узорами. Он вернулся к чтению.
    Калликл явно растерялся. Он пытался возразить, но уже ясно было, что Сократ побеждает в споре.
    — Вдумайся внимательно, мой дорогой Калликл, — сказал Сократ не спеша, и посмотрев на всех, продолжил, — может быть, не всякая радость то же, что благо? А если так, то радоваться — не то же, что быть счастливым, а огорчаться — не то же, что несчастным, и, значит, удовольствие и благо — вещи разные.
    Жмурик закивал головой. Теперь он понимал уже почти все. Он читал дальше. И вот наконец он дошел до того места, где Сократ говорил свои главные слова.
    — Так, вот Калликл, сказал Сократ торжественно, — достоинство каждой вещи — это слаженность и упорядоченность. Какой-то порядок, присущий каждой вещи и для каждой вещи особый, делает каждую вещь хорошей. Значит, и душа, в которой есть порядок, лучше беспорядочной. Воздержанный человек не станет ни гнаться за тем, что не должно, ни уклоняться от того, что должно, наоборот, и что-то преследуя, и от чего-то уклоняясь, он исполнит свой долг — коснется ли дело людей или вещей, удовольствий или огорчений, — а если долг велит терпеть, будет стойко терпеть. Такою мне представляется цель, которую надо видеть перед собою в течении жизни, и ради нее не щадить сил — ни своих, ни своего города, — чтобы справедливость и воздержанность стали спутницами каждого, кто ищет счастья; да, так надо поступать, а не давать волю необузданным желаниям, не торопиться их утолять, потому что это нескончаемое зло, это значит вести жизнь разбойника. Подобный человек не может быть мил ни другим людям, ни богу, потому что он не способен к общению, а если нет общения, нет и дружбы. Мудрецы учат, Калликл, что небо и землю, богов и людей объединяют общение, дружба, порядочность, воздержанность и высшая справедливость; по этой причине они и зовут нашу Вселенную "космосом", а не "беспорядком", друг мой, и не "бесчинством".
    Жмурик отложил книгу. Он чувствовал, что узнал сегодня что-то такое, ради чего стоило жить. Завтра он спросит Дубраву, почему Сократа заставили умереть. А сейчас он будет спать. Он слышал, как воют волки, как плачут в соседнем закутке маленькие его братик и сестра от новой жены его отца. Они, отец, его новая женщина, весь поселок никогда не узнают то, что сегодня узнал он. Что их ждет? Зачем они родились? В лучшем случае лет тридцать жизни, а потом начинается хворь, у всех разная, но одинаково мучительная. Результат «Большой войны». И люди пьют цикуту, когда начинают чувствовать приближение мучений.
    Дубрава тяжело дышал.
    — Я знал, что ты спросишь это. Почему его казнили? Его заставили выпить цикуту, потому что он был не таким как все. Люди не любят таких. Он не давал покоя и заставлял задумываться. О том, как нужно жить, о том, что что-то не так. О том, что они думали хорошо, а это было плохо. Это было в древних Афинах. Там почти все умели читать, ходили в театр, задумывались, как устроен мир. Никто из тех, кто остался на Земле после войны, не может больше читать. Никто не знает, что такое театр. Люди опять охотятся и сеют зерно, как первобытные дикари. Но им уже никогда не стать кем-то большим. У людей тысячу лет назад было все. Они не знали что такое холод и голод. Малейший их каприз исполнялся. Но им нужно было больше. Все больше и больше. А потом началась война, потому что они хотели еще большего. Тысячи полезных вещей окружали их, а им хотелось еще. А теперь мы ходим и собираем их объедки. Мы рады огрызку карандаша, а фонарик предмет гордости. Вот и все, что осталось от человеческой цивилизации. Ах, нет, конечно же, еще эти прозрачные бутылки, которые дети пускают по воде как кораблики, потому что они не тонут. Ты спросишь, почему я не умер, как умирают все. А я не знаю. Может быть, потому что я умею читать, а теперь я последний, кто это умеет. Да вот, еще ты, я научил тебя. Когда-то давно на Холмах я нашел книги, но их было гораздо больше, чем тех, что я тебе отдал. Я был тогда молод, как ты. Никто ими не заинтересовался. Ведь, если их и находят, ими растапливают печь в доме. А я стал рассматривать их и сам научился читать. Это было трудно, но я сумел. Кое-кто тогда еще помнил пару букв. Один одну, другой другую. Так я потихоньку и насобирал знаний. А потом я только читал. Мне не надо было много. Я был уже стар. Выдолбил в старом дубе дупло и стал в нем жить. Мне приносили еду, с голоду я не умер. Люди знают, что я умею читать, но никто не захотел научиться этому. Только Мирена несколько раз была у меня. Я научил ее, по крайней мере, как написать свое имя. Знаешь, у меня было много книг. Я перетащил их с Холмов. То, что я откопал, называлась библиотекой. Люди хранили книги в библиотеках. Нет, это было еще гораздо позже, чем началась «Большая война». Тогда уже они почти не читали. Да и книг таких уже не было. Потом стали читать по-другому. Я находил такие штуки, но они не работают. Сохранились только книги. Но и они истлевают.
    Дубрава замолчал, чтобы отдышаться.
    — То, что я отдал тебе, — очень немногое, что осталось от всех книг, которые я смог перетащить с холмов. Они просто рассыпались, как песок. Но кое-что я запомнил. Запомнишь и ты. Только вот для кого? Ну, может быть, для кого-то.
    Дубрава снова задумался и замолчал.
    — Читать это блаженство. Самое большое удовольствие. Даже о еде забываешь. Ты слышишь голос того, кого давно нет. Общаешься с ним. Это лучше чем разговор. Это общение с самим собой в мире и с миром в самом себе. Это соприкосновение твоего мира и мира других. Это общение миров. Только в чтении твой мир может пересечься с миром кого-то другого.
    Дубрава закрыл глаза. Казалось, что он заснул. Он и вправду стал частью старого дуба, вернее, того, что от него осталось. Но сверху молодая поросль уютно обвила старое корневище и Дубрава жил теперь не в старом дубе, а как будто в свежем лесном шалаше. Ветер шевелил молодую поросль, и листья тихонько шумели. А там, внутри был Дубрава. Жмурик любил поседеть возле этого живого зеленого шалаша после общения с учителем. Он то закрывал глаза, то открывал. Он то смотрел на зелень старого дуба, то на бездонное синее небо. Он любил здесь думать. Иногда он вспоминал Синеглазку. Тогда его мысли заполняла непонятная тоска о ней. Тоска эта была непонятной, потому что он не знал о чем, он тоскует. Даже если бы она стала его женщиной, он вряд ли обрадовался. Жить как все, как его отец, как другие мужчины он бы не смог. Что-то другое, иное представлялось ему о ней, но что он понять не мог. Он вспомнил один разговор с ней, когда они однажды сидели у костра.
    — Синеглазка, зачем мы живем, — спросил он ее.
    Она так посмотрела на него, как будто не поняла. Но потом, подумав сказала, что женщины нужны для того чтобы родить детей, а мужчины чтобы быть хорошими мужьями.
    — Нет, не для этого — сказал он тихо. Но для чего он не мог сказать и сам.
    Но после того, как ее отдали замуж, он перестал о ней думать.
   
    Стоял солнечный жаркий день. На холмах все обливались потом. Правда, там, внизу, было немного прохладней. Жмурик, как и все, очищал проходы и нашел несколько безделушек. Никто не смог объяснить для чего нужны были эти вещи людям, которые жили до «Большой войны». Он нашел два черепа, старых, почерневших. Их находили в большом количестве, но что делать с ними не знали. Они совсем нигде не могли пригодиться. Поэтому их бросали там, где находили, и шли дальше. Жмурик посмотрел на черепа и подумал, что когда-то они были людьми. Черепа были очень тонкие, — такие, как и лица у людей до «Большой войны». Иногда откапывали их изображения, всегда большие, и тогда неведомые люди странно улыбались с этих огромных картин. Они почти всегда улыбались. Теперь, когда он уже умел читать, он понимал, что это называлось рекламой. Что это такое Жмурик не совсем понимал. Но всегда, когда он смотрел на черепа, ему казалось, что они улыбаются совсем как люди с огромных картин. Однажды он и еще несколько его сверстников откопали странный ход, который уходил очень глубоко под землю. Сквозь тесные лазы с исковерканной железной арматурой они пробрались в просторный туннель, уводящий вдаль. Какое-то время они шли между ржавыми полосами железных рельсов в абсолютной тишине, нарушаемой лишь звуками капель, падавшими сверху, словно небольшой дождик. Наконец, показалось просторное помещение, с красивыми резными колоннами, уходившими к самому потолку. Стены были украшены светлой когда-то, а теперь серой от времени мраморной плиткой, тут и там лежали большие куски стекла, бывшие когда-то великолепными настенными плафонами. Несколько фонариков, тускло освещали стены и потолки, но и этого света было достаточно для того, чтобы понять, что это место некогда было красивым просторным залом. Особенно Жмурику запомнились колонны. Он вспомнил, что видел их в книгах, которые он читал о древнем прошлом. «В том городе, где жил Сократ, были такие колонны», подумал он. Здесь они подобрали несколько странных вещей и изумленные решили пока не идти дальше, а повернуть обратно. Вернувшись, они рассказали об увиденном. Но старшие сказали, что ходить туда больше не надо. Когда-то кому-то тоже удалось увидеть подобное, но туннель обрушился и люди пропали, и вход был потерян. Решено было завалить вход арматурой и другим хламом, чтобы никто не мог больше погибнуть в этих странных сырых туннелях. Сейчас Жмурик вспомнил об этом. Он прошел к тому месту, откуда можно было пробраться в туннель. Он увидел, что вход пока не завален. Им овладело странное желание вновь пробраться туда и найти большой зал с колоннами. У него был маленький фонарик, который ему все же как-то удалось найти. «Вход еще не успеют засыпать так быстро», подумал он и быстро нырнул в проем хода. Он начал двигаться по знакомым ходам, опускаясь вниз и мечтая как можно скорее добраться до туннеля, где можно было свободно распрямиться и идти, слушая тишину и звон падающих капель. На самом деле, он ловил себя на мысли, что он снова хочет увидеть колонны, которые поразили его своим величием и красотой. Он уже знал, что это архитектура того времени, когда жил Сократ. В голову ему пришла странная мысль, — он очень захотел там, среди колонн, почитать книжечку диалогов Платона. Он носил теперь эту маленькую книжечку с собой повсюду. Она была в относительно хорошем состоянии, — листы ее еще хорошо держались и не рассыпались как в других книгах. У Жмурика было много разных экземпляров Диалогов Платона. Это был самый крепкий и маленький экземпляр. И Жмурик решил не расставаться с ним никогда. В часы отбоя на Холмах, когда все утоляли жажду или принимали пищу он снова и снова перечитывал Диалоги. Сейчас он с наслаждением читал «Пир». Читал понемногу, смакуя, чтобы продлить удовольствие. И вот сейчас им овладело страстное желание дочитать «Пир» именно там, среди колонн.
    Он, наконец, спустился до уровня туннеля и стал идти вдоль старых проржавевших рельсов. Теперь он знал, что это было метро. Об этом сказали старшие. Когда-то до «Большой войны» люди с тонкими черепами, пресыщенные изобилием и стремящиеся к новым удовольствиям, ездили под землей в этих узких туннелях, наслаждаясь красотой больших залов, когда железная повозка приносила их в нужное место. Как двигалась эта повозка, теперь никто уже не мог понять. Раскореженные останки этих повозок можно было найти вдоль всего пути по тоннелям. Кое-где встречались скелеты людей и животных. То и дело под ногами попадались самые обыденные из всех находок — прозрачные пластиковые бутылки. Это все, что осталось от людей до «Большой войны» в целости и сохранности. Их было так много, что из них можно было выстроить целый город. Но люди в поселке почти не использовали их. Они ни на что не годились. Только дети пускали их по реке и кидали в них камни. Но они все равно плыли и потом болтались у берега. Несколько раз он делал привал и выключал фонарик, наслаждаясь перезвоном капель. Откуда-то сверху медленно текли ручейки воды. Под ногами они тоже были. Было прохладно и сыро, но после полуденной жары на верху, здесь было приятно. Жмурик немного отдохнул и двинулся в путь. Он помнил дорогу и вот-вот ожидал увидеть большой зал с колоннами. Наконец, вдали он увидел знакомые очертания зала. Он прибавил шаг и оказался у цели. Он прошел сквозь колонны, постоял у каждой из них. А потом устроился, сев на приготовленный им стульчик, который он вытащил из покорёженного поезда метро, кое-как приладив его к основанию одной из колонн. Он посидел с закрытыми глазами, а потом вытащил томик Платона. Он остановился на том месте, где Сократ, приглашенный на пир к Агафону, должен был произнести речь о любви. Один из присутствующих на пиру, Павсаний, предложил участникам произнести речь в честь бога любви Эрота. И участники пира стали поочередно произносить речи. Федр сказал о том, что Эрот, — самое древнее из божеств, ведь у него нет родителей. Эрот дает силу, которую ни с чем не сравнить. Любящий не бросит на произвол судьбы любимого, а любимый за это предан тому, кто его любит. Но не всегда любовное влечение является возвышенным. Оно может быть низменным. Поэтому существует два Эрота, как и две его матери- Афродиты. Афродита Небесная — это дочь Урана. Младшая же (Афродита Народная) — дочь Дионы и Зевса. Поэтому есть два Эрота — народный и небесный. И есть две любви, возвышенная и низменная.
    Потом слово взял Эриксимах. Он сказал, что Эрот живет не только в человеке. Он есть во всей природе. Для медицины это равновесие здорового и больного начал. В музыке это гармония ритма и звука. В погоде это различные природные силы (влажность и сухость, холод и тепло). Хорошо когда они «сливаются» в любви друг с другом. Тогда наступает в природе гармония.
    Потом слово взял Аристофан. Он поведал миф о том, что люди, которые жили на земле в далекие времена, были андрогинами — одновременно женщинами и мужчинами. У них было по 4 ноги и руки, 2 лица, смотревших в противоположные стороны. Такой человек передвигался, перекатываясь колесом на 8-ми конечностях. Андрогины были очень сильны и возмущали своей силой и свирепостью Зевса, поэтому он повелел прекрасному богу Аполлону рассечь каждого из них на две половины. Так, женская и мужская половины были разбросаны по всей земле. Смутное воспоминание о прежнем естестве породило в людях стремление искать друг друга для того, чтобы восстановить былую полноту. Поэтому Эрот это стремление половин друг к другу для восстановления первоначальной их природы.
    Потом Агафон, хозяин дома, сказал о том, что Эрот прекрасен, он гибок, нежен, вечно молод. Он дает храбрость, справедливость и мудрость. Поэтому люди должны стремиться к любви и только к любви.
    И вот, наконец, слово взял Сократ. Жмурик раскрыл книжечку и при тусклом свете фонарика начал читать. Затем он остановился и решил читать вслух, так ему вдруг захотелось.
    — Но вот вам речь об Эроте, которую я услыхал некогда от одной мантинеянки, Диотимы, женщины очень сведущей и в этом и во многом другом и добившейся однажды для афинян во время жертвоприношения перед чумой десятилетней отсрочки этой болезни — начал он.
    — Диотима-то и просветила меня в том, что касается любви. Дело в том, Сократ, сказала она, что все люди беременны как телесно, так и духовно, и, когда они достигают известного возраста, природа наша требует разрешения от бремени. Разрешиться же она может только в прекрасном, но не в безобразном. Соитие мужчины и женщины есть такое разрешение. И это дело божественное, ибо зачатие и рождение суть проявления бессмертного начала в существе смертном. Ни то ни другое не может произойти в неподходящем, а неподходящее для всего божественного — это безобразие, тогда как прекрасное — это подходящее. Таким образом, Мойра и Илифия всякого рождения — это Красота. Поэтому, приблизившись к прекрасному, беременное существо проникается радостью и весельем, родит и производит на свет, а приблизившись к безобразному, мрачнеет, огорчается, съеживается, отворачивается, замыкается и, вместо того чтобы родить, тяготится задержанным в утробе плодом. Вот почему беременные и те, кто уже на сносях, так жаждут прекрасного — оно избавляет их от великих родильных мук. Но любовь, — заключила она, — вовсе не есть стремление к прекрасному, как то тебе, Сократ, кажется.
   
     — А что же она такое?
   
     — Стремление родить и произвести на свет в прекрасном.
   
     — Может быть, — сказал я.
   
     — Несомненно, — сказала она. — А почему именно родить? Да потому, что
    рождение — это та доля бессмертия и вечности, которая отпущена смертному существу. Но если любовь, как мы согласились, есть стремление к вечному обладанию благом, то наряду с благом нельзя не желать и бессмертия. А значит, любовь — это стремление и к бессмертию.
   
    Всему этому она учила меня всякий раз, когда беседовала со мной о
    любви. А однажды она спросила меня:
   
     — В чем, по-твоему, Сократ, причина этой любви и этого вожделения? Не
    замечал ли ты, в сколь необыкновенном состоянии бывают все животные, и наземные и пернатые, когда они охвачены страстью деторождения? Они пребывают в любовной горячке сначала во время спаривания, а потом — когда кормят детенышей, ради которых они готовы и бороться с самыми сильными, как бы ни были слабы сами, и умереть, и голодать, только чтобы их выкормить, и вообще сносить все, что угодно. О людях еще можно подумать, — продолжала она, — что они делают это по велению разума, но в чем причина таких любовных порывов у животных, ты можешь сказать?
    И я снова сказал, что не знаю.
   
     — И ты рассчитываешь стать знатоком любви, — спросила она, — не поняв
    этого?
   
     — Но ведь я же, как я только что сказал, потому и хожу к тебе, Диотима,
    что мне нужен учитель. Назови же мне причину и этого и всего другого,
    относящегося к любви! — Так вот, — сказала она, — если ты убедился, что любовь по природе своей — это стремление к тому, о чем мы не раз уже говорили, то и тут тебе нечему удивляться. Ведь у животных, так же как и у людей, смертная природа стремится стать по возможности бессмертной и вечной. А достичь этого она может только одним путем — порождением, оставляя всякий раз новое вместо старого; ведь даже за то время, покуда о любом живом существе говорят, что оно живет и остается самим собой — человек, например, от младенчества до старости считается одним и тем же лицом, — оно никогда не бывает одним и тем же, хоть и числится прежним, а всегда обновляется, что-то непременно теряя, будь то волосы, плоть, кости, кровь или вообще все телесное, да и не только телесное, но и то, что принадлежит душе: ни у кого не остаются без перемен ни его привычки и нрав, ни мнения, ни желания, ни радости, ни горести, ни страхи, всегда что-то появляется, а что-то утрачивается. Еще удивительнее, однако, обстоит дело с нашими знаниями: мало того что какие-то знания у нас появляются, а какие-то мы утрачиваем и, следовательно, никогда не бываем прежними и в отношении знаний, — такова же участь каждого вида знаний в отдельности. То, что называется упражнением, обусловлено не чем иным, как убылью знания, ибо забвение — это убыль какого-то знания, а упражнение, заставляя нас вновь вспоминать забытое, сохраняет нам знание настолько, что оно кажется прежним. Так вот, таким же образом сохраняется и все смертное: в отличие от божественного, оно не остается всегда одним и тем же, но, устаревая и уходя, оставляет новое свое подобие. Вот каким способом, Сократ, — заключила она, — приобщается к бессмертию смертное — и тело, и все остальное. Другого способа нет. Не удивляйся же, что каждое живое существо по природе своей заботится о своем потомстве. Бессмертия ради сопутствует всему на свете рачительная эта любовь. Выслушав ее речь, я пришел в изумление и сказал: — Да неужели, премудрая Диотима, это действительно так? И она отвечала, как отвечают истинные мудрецы: — Можешь быть уверен в этом, Сократ. Возьми людское честолюбие — ты удивишься его бессмысленности, если не вспомнишь то, что я сказала, и упустишь из виду, как одержимы люди желанием сделать громким свое имя, "чтобы на вечное время стяжать бессмертную славу", ради которой они готовы подвергать себя еще большим опасностям, чем ради своих детей, тратить деньги, сносить любые тяготы, умереть, наконец. Ты думаешь, — продолжала она, — Алкестиде захотелось бы умереть за Адмета, Ахиллу — вслед за Патроклом, а вашему Кодру — ради будущего царства своих детей, если бы все они не надеялись оставить ту бессмертную память о своей добродетели, которую мы и сейчас сохраняем? Я думаю, — сказала она, — что все делают все ради такой бессмертной славы об их добродетели, и, чем люди достойнее, тем больше они и делают. Бессмертие — вот чего они жаждут. Те, у кого разрешиться от бремени стремится тело, — продолжала она, — обращаются больше к женщинам и служат Эроту именно так, надеясь деторождением приобрести бессмертие и счастье и оставить о себе память на вечные времена. Беременные же духовно — ведь есть и такие, — пояснила она, — которые беременны духовно, и притом в большей даже мере, чем телесно, — беременны тем, что как раз душе и подобает вынашивать. А что ей подобает вынашивать? Разум и прочие добродетели. Родителями их бывают все творцы и те из мастеров, которых можно назвать изобретательными. Самое же важное и прекрасное — это разуметь, как управлять государством и домом, и называется это уменье рассудительностью и справедливостью. Так вот, кто смолоду вынашивает духовные качества, храня чистоту и с наступлением возмужалости, но испытывает страстное желание родить, тот, я думаю, тоже ищет везде прекрасное, в котором он мог бы разрешиться от бремени, ибо в безобразном он ни за что не родит. Беременный, он радуется прекрасному телу больше, чем безобразному, но особенно рад он, если такое тело встретится ему в сочетании с прекрасной, благородной и даровитой душой: для такого человека он сразу находит слова о добродетели, о том, каким должен быть и чему должен посвятить себя достойный муж, и принимается за его воспитание. Проводя время с таким человеком, он соприкасается с прекрасным и родит на свет то, чем давно беремен. Всегда помня о своем друге, где бы тот ни был — далеко или близко, он сообща с ним растит свое детище, благодаря чему они гораздо ближе друг другу, чем мать и отец, и дружба между ними прочнее, потому что связывающие их дети прекраснее и бессмертнее. Да и каждый, пожалуй, предпочтет иметь таких детей, чем обычных, если подумает о Гомере, Гесиоде и других прекрасных поэтах, чье потомство достойно зависти, ибо оно приносит им бессмертную славу и сохраняет память о них, потому что и само незабываемо и бессмертно. Или возьми, если угодно, — продолжала она, — детей, оставленных Ликургом в Лакедемоне — детей, спасших Лакедемон и, можно сказать, всю Грецию. В почете у вас и Солон, родитель ваших законов, а в разных других местах, будь то у греков или у варваров, почетом пользуется много других людей, совершивших множество прекрасных дел и породивших разнообразные добродетели. Не одно святилище воздвигнуто за таких детей этим людям, а за обычных детей никому еще не воздвигали святилищ. Во все эти таинства любви можно, пожалуй, посвятить и тебя, Сократ. Что же касается тех высших и сокровеннейших, ради которых первые, если разобраться, и существуют на свете, то я не знаю, способен ли ты проникнуть в них. Сказать о них я, однако, скажу, — продолжала она, — за мной дело не станет. Так попытайся же следовать за мной, насколько сможешь. Кто хочет избрать верный путь ко всему этому, должен начать с устремления к прекрасным телам в молодости. Если ему укажут верную дорогу, он полюбит сначала одно какое-то тело и родит в нем прекрасные мысли, а потом поймет, что красота одного тела родственна красоте любого другого и что если стремиться к идее прекрасного, то нелепо думать, будто красота у всех тел не одна и та же. Поняв это, он станет любить все прекрасные тела, а к тому одному охладеет, ибо сочтет такую чрезмерную любовь ничтожной и мелкой. После этого он начнет ценить красоту души выше, чем красоту тела, и, если ему попадется человек хорошей души, но не такой уж цветущий, он будет вполне доволен, полюбит его и станет заботиться о нем, стараясь родить такие суждения, которые делают юношей лучше, благодаря чему невольно постигнет красоту нравов и обычаев и, увидев, что все это прекрасное родственно между собою, будет считать красоту тела чем-то ничтожным. От нравов он должен перейти к наукам, чтобы увидеть красоту наук и, стремясь к красоте уже во всем ее многообразии, не быть больше ничтожным и жалким рабом чьей-либо привлекательности, плененным красотой одного какого-то мальчишки, человека или характера, а повернуть к открытому морю красоты и, созерцая его в неуклонном стремлении к мудрости, обильно рождать великолепные речи и мысли, пока наконец, набравшись тут сил и усовершенствовавшись, он не узрит того единственного знания, которое касается прекрасного, и вот какого прекрасного... Теперь, — сказала Диотима, — постарайся слушать меня как можно внимательнее. Кто, наставляемый на пути любви, будет в правильном порядке созерцать прекрасное, тот, достигнув конца этого пути, вдруг увидит нечто удивительно прекрасное по природе, то самое, Сократ, ради чего и были предприняты все предшествующие труды, — нечто, во-первых, вечное, то есть не знающее ни рождения, ни гибели, ни роста, ни оскудения, а во-вторых, не в чем-то прекрасное, а в чем-то безобразное, не когда-то, где-то, для кого-то и сравнительно с чем-то прекрасное, а в другое время, в другом месте, для другого и сравнительно с другим безобразное. Прекрасное это предстанет ему не в виде какого-то лица, рук или иной части тела, не в виде какой-то речи или знания, не в чем-то другом, будь то животное, Земля, небо или еще что-нибудь, а само по себе, всегда в самом себе единообразное; все же другие разновидности прекрасного причастны к нему таким образом, что они возникают и гибнут, а его не становится ни больше ни меньше, и никаких воздействий оно не испытывает. И тот, кто благодаря правильной любви к юношам поднялся над отдельными разновидностями прекрасного и начал постигать самое прекрасное, тот, пожалуй, почти у цели. Вот каким путем нужно идти в любви — самому или под чьим-либо руководством: начав с отдельных проявлений прекрасного, надо все время, словно бы по ступенькам, подниматься ради самого прекрасного вверх — от одного прекрасного тела к двум, от двух — ко всем, а затем от прекрасных тел к прекрасным нравам, а от прекрасных нравов к прекрасным учениям, пока не поднимешься от этих учений к тому, которое и есть учение о самом прекрасном, и не познаешь наконец, что же это — прекрасное. И в созерцании прекрасного самого по себе, дорогой Сократ, — продолжала мантинеянка, — только и может жить человек, его увидевший. Ведь увидев его, ты не сравнишь его ни со златотканой одеждой, ни с красивыми мальчиками и юношами, при виде которых ты теперь приходишь в восторг, и, как многие другие, кто любуется своими возлюбленными и не отходит от них, согласился бы, если бы это было хоть сколько-нибудь возможно, не есть и не пить, а только непрестанно глядеть на них и быть с ними. Так что же было бы, — спросила она, — если бы кому-нибудь довелось увидеть прекрасное само по себе прозрачным, чистым, беспримесным, не обремененным человеческой плотью, красками и всяким другим бренным вздором, если бы это божественное прекрасное можно было увидеть во всем его единообразии? Неужели ты думаешь, — сказала она, — что человек, устремивший к нему взор, подобающим образом его созерцающий и с ним неразлучный, может жить жалкой жизнью? Неужели ты не понимаешь, что, лишь созерцая прекрасное тем, чем его и надлежит созерцать, он сумеет родить не призраки добродетели, а добродетель истинную, потому что постигает он истину, а не призрак? А кто родил и вскормил истинную добродетель, тому достается в удел любовь богов, и если кто-либо из людей бывает бессмертен, то именно он. Вот что — да будет и тебе, Федр, и всем вам известно — рассказала мне Диотима, и я ей верю. А веря ей, я пытаюсь уверить и других, что в стремлении человеческой природы к такому уделу у нее вряд ли найдется лучший помощник, чем Эрот. Поэтому я утверждаю, что все должны чтить Эрота и, будучи сам почитателем его владений и всячески в них подвизаясь, я и другим советую следовать моему примеру и, как могу, славлю могущество и мужество Эрота. Если хочешь, Федр, считай эту речь похвальным словом Эроту, а нет — назови ее чем угодно, как заблагорассудится.
    Жмурик закрыл книгу и выключил свет фонарика. Потом закрыл глаза. Ему очень захотелось уснуть. Во сне он увидел Синеглазку. Она смеялась и уходила от него. «Нет, подумал он, ничего не вышло бы у нас с ней. Дети, подумал он, что ждало бы их. Слишком много было телесного. Лучше быть беременным духовно. Хотя бы ему».
    Он проснулся от того, что замерз. Во всем теле была слабость и ломота. «Надо выбираться», — подумал он. «Только зачем?»
    Но он все же преодолел слабость и решил идти обратно. Когда он вышел наверх, он не помнил себя от усталости. Дрожали руки и ноги. На Холмах никого не было. Стояла глубокая ночь, но было светло от полной Луны, которая освещала серебряным светом окрестности. Он добрел до густого ельника и свернувшись калачиком, уснул. Когда он проснулся, то увидел, что на холмах никого нет, хотя Солнце стояло уже довольно высоко. «Странно, здесь уже должны быть люди из поселка», — подумал он. Жмурик был еще очень слаб, но сон освежил его и он был готов встать и идти в поселок. «Странно», — снова подумал он. Немного пошатываясь, он медленно пошел в поселок. По пути тревога все больше охватывала его, потому что навстречу ему никто не попадался. Он прибавил шагу. Вдалеке появились знакомые очертания поселка.
    И вдруг он увидел разбросанные тут и там тела мужчин поселка и отвратительные татуированные тела бритых скинов. Преодолевая страх, он, схватив топор, лежащий около одного из трупов, побежал за частокол. Он увидел, что еще совсем недавно здесь было настоящее побоище, и люди поселка бились со скинами. Но сейчас здесь стояла зловещая тишина, и не было ни одного живого существа. Жмурик сжимая топор, переходил от одного дома к другому и ужасался увиденному. И в домах и на земле еще свежи были следы борьбы, и вповалку лежали тела скинов и людей поселка.
    Боясь увидеть убитых родных, он обошел свой дом стороной. Он с ужасом подумал о Синеглазке. «Лучше ей умереть, чем плен», — подумал он. И вдруг он увидел странное и жуткое зрелище. На самом конце поселка, там, где начиналась дорога к топям, лежали горы трупов скорченных скинов, а рядом лежали мертвые женщины поселка. В центре стоял огромный чан, который использовался людьми поселка для праздников, и была разбросана посуда. Ошарашенный он побрел вдоль поселка и увидел Дубраву, сидящего около своей зеленой лачуги. Он молча опустился рядом со стариком.
    — Они пришли ночью, — сказал Дубрава, тяжело дыша.
    — Потом, когда они всех перебили, они заставили женщин приготовить много цикуты и сначала заставили выпить их, а потом напились сами. Они подумали, что когда мы пьем цикуту, то попадаем в волшебный мир, поэтому они заставили выпить ее женщин, а потом выпили сами, чтобы попасть туда вместе с ними.
    Дубрава умер через два дня. Жмурик не стал хоронить его в земле, а оставил его в старой лачуге. В котле оставалось еще много цикуты, и Жмурик зачерпнул оттуда деревянной чашкой мутный напиток.
    — Чаша Сократа, — сказал он задумчиво. Потом он медленно вылил содержимое на землю. Он вынул томик Платона, погладил его и положил обратно за пазуху. Надо было уходить из поселка. Но он уже знал, что пойдет искать других людей и если найдет, то будет рассказывать им о Сократе.

 




комментарии | средняя оценка: -


новости | редакторы | авторы | форум | кино | добавить текст | правила | реклама | RSS

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru