Книжный магазин «Knima»

Альманах Снежный Ком
Новости культуры, новости сайта Редакторы сайта Список авторов на Снежном Литературный форум Правила, законы, условности Опубликовать произведение


Просмотров: 296 Комментариев: 2 Рекомендации : 0   
Ср.Оценка: -

опубликовано: 2017-03-07
редактор: Anastasia Sorce


Три девицы под окном - Исторический роман | olgakonoreva | Разное | ПРОЗА |
версия для печати


комментарии автора

Три девицы под окном - Исторический роман
olgakonoreva

Глава 1
   
    Литургия подходила к концу, на клиросе уже начали читать Канон ко причастию. По храму побежал ветерок, как бывает всегда, когда одни выходят, другие перемещаются ближе к солее, на которую вскоре должен будет выйти священник с Чашей. Сегодня причащает сам архиерей.
   
    Инок Владимир стоял на своём обычном месте справа, перед иконой Святителя Николая. Последний раз в этом монастыре, как говорил он себе, последний раз. Его душа, переполненная сразу и радостью, и тревогами, и ликованием, и надеждами, горела и трепетала в предвкушении свободы, в которую он окунётся, оставив монастырскую жизнь.
   
    Накануне игумен в последний раз пригласил его к себе, уже почти не надеясь, что слова его дойдут до взбунтовавшегося сердца молодого монаха.
   
    — У меня душа кровью обливается, — говорил он, опершись морщинистой рукой о деревянный подлокотник кресла, — что не слышишь ты моих слов, не хочешь признать очевидного. Да, сейчас, опьянённый страстью, ты весь в мечтах и надеждах. Но это же пройдёт, очень быстро пройдёт. И что останется? Не будет тебе той сладости, о которой ты грезишь. Не прощает Бог отступления от клятв, что давал ты перед постригом. И себя, и весь род свой обрекаешь ты этим поступком на крестный путь искупления. Благодарю Господа, что мы ещё не успели тебя в мантию облачить. Подумай, подумай ещё раз…. Всю ночь думай, молись истово. И я буду молиться, и вся наша братия.
   
    Владимир слушал и молчал. А что было говорить, ну не мог он отступиться, не мог совладать с собой, однажды раз и навсегда осознав, что не создан он для монашеского жития. Имея глубокую веру в сердце, воспитанный в благочестии и страхе Божием он, однако же всегда мечтал о другом, всю свою жизнь, и в монастыре, и до монастыря. Да и то, стыдно даже признаться, что привело его в монастырь тогда, шесть лет назад. Ведь было это не осознанное и твёрдое желание посвятить себя Богу, а порыв отчаяния, страсти, почти детское стремление кому-то что-то доказать. Или отомстить?..
   
    Родился Владимир в деревне Зорянки, что под Курском. Мать его, Пелагея Антоновна, была из государственных крестьян, так же как и отец, Георгий Никифорович. Родители жили между собой плохо. Отец бил, унижал мать всячески, в дом не пускал. Но рано умер. Зимой, провалившись под лёд, он хоть и выкарабкался, но болезнь лёгких быстро свела его в могилу. И жить стало ещё хуже. Оставшись с трёхлетним сыном на руках, Пелагея Антоновна работала, где только можно. Владимиру запомнились перевозки на пароме через Сейм, в темноте, чуть ли не ночью, и молчаливая, рано постаревшая мать, которая этими перевозками зарабатывала на жизнь себе и сыну. Потом, правда, отцовы родственники стали понемногу помогать. Ну, с голода пропасть не давали. А когда Владимир подрос, по каким-то своим связям пристроили его к известному курскому купцу Михаилу Александровичу Наумову прислугой, мальчиком на побегушках. Лёгкого и весёлого в той жизни для Владимира тоже было мало. Без матери, один, вечно голодный, по делу и без дела битый и за всё что ни попадя попрекаемый. Но он терпел, к терпению и послушанию с детства приученный, и вскоре стяжал уважение за свою смышленость, за честность, за богобоязненность. Его заметили, стали учить, приобщать к прямому торговому делу, и к двадцати годам Владимир дорос до приказчика.
   
    А потом всё рухнуло, и причиной тому была купеческая дочка Глашенька. Пробыв некоторое время в Москве у тётки, девушка вообразила себя столичной дамой. Она выучилась игре на пианино и даже затвердила несколько французских фраз. Кокетливое изящество Глашеньки сразило юного приказчика. Смекнув, что и сам внешностью не обижен — высок, строен, облика благородного, Владимир попытался ухаживать, и его ухаживания были приняты Глашенькой благосклонно. Оставалось пойти к родителям девушки и просить её руки. Решился, пошёл. Разумеется, получил отказ. Отказ был дан в форме грубой, откровенно насмешливой, он уничтожил Владимира. Молодой человек понял, что мечтать ему не о чем, по крайней мере, ближайшие лет двадцать, потому что из нищеты даже при его теперешних возможностях ему не выкарабкаться. А какой он жених без состояния, без собственного дома, без лошадей и без выезда?
   
    Собратья по службе смеялись — нашёл на кого губы раскатывать, мол, каждый сверчок знай свой шесток. И советовали ему кого попроще подыскать. Только он не хотел попроще. Почему-то городские девушки, что вились вокруг приказчиков, были неприятны ему вольностью манер, громким смехом, жаргонными словечками. Поняв, что никогда подле него не будет девушки изящной, тонкой, воспитанной, он с горя решился на крайнюю меру — уйти в монастырь. Все были против, и родственники, и друзья, и отец Анатолий, давний его духовник, и мать. «Воли не отнимаю, но и благословения не даю», — ответила она категорично, жёстко, даже не желая прислушаться к его доводам.
   
    Лишь позже, приостыв от сжигавшей его страсти, Владимир понял, как они были правы. Он пытался смиряться, терпел, благо, что монастырское послушание у него было сносное — тоже торговые дела, которые вело большое и налаженное монастырское хозяйство.
   
    Пока он был в монастыре, его мать, Пелагея Антоновна осуществила и свою давнюю мечту: вместе с подругой они совершили паломничество на Святую Землю. Было у неё потаённое желание — принять там монашеский постриг и остаться. Но не осталась, и пострига не приняла, а вернулась обратно на родину, сказав, что такова была воля Божией Матери.
   
    Владимир же всё больше и больше тяготился своей жизнью в монастыре. Вот тут-то и нашло на него новое искушение — Машенька. Высокая, под стать ему, с красивым, развитым телом, с классически-точёным личиком, с пышными, чуть вьющимися волосами чудесного каштанового цвета. И не из простых, а из того самого сословия, которое его всегда манило. А главное… Главное то, что она сама, первая, подошла к молодому монаху, высмотрев его во время службы в храме.
   
    Один Бог знает, сколько он боролся с собой, молился, прося Господа избавить его от греха страсти, но стоило ему встретить её нежный, просящий, отдающийся взгляд… «Я беден. У меня ничего нет», — не раз приводил он ей главный довод своего отказа. Но Машенька словно не слышала его: «Мой отец даст мне всё, что я попрошу», — лепетала она, не отрывая от его лица горящих страстью глаз. И он сдался.
   
    Когда наступил последний день его пребывания в монастыре, он не смог не пойти на службу, хоть и прятался от взглядов знакомых. Он даже побоялся подойти под благословение архиерея, дождался, когда в храме никого не останется, и лишь тогда бросился к выходу, но на пути словно споткнулся — икона Божией Матери «Знамение» Коренная небесным светом сияла перед ним. На возвышении, в богатом обрамлении позолоты, в сверкании драгоценных камней. Не помня себя,
   
    Владимир бросился к ней, упал ничком и, распростёршись на полу, закрыл голову руками и зарыдал.
   
    Весенний ветер ароматным теплом обхватил его, вышедшего на улицу, осушил слёзы, помог перевести дух. Владимир не шёл, бежал. Поношенный подрясник нещадно трепало, тяжело били по мостовой видавшие виды сапоги. И всё равно он бежал через заполненную торговым людом Красную площадь. От храма, от себя. А навстречу ему торопилась девушка в бархатной шубке и шапочке. Звонко постукивали каблучки её ботинок. Влажным светом счастья сияли её глаза. Подбежала, обняла:
   
    — Папенька обещался, — проговорила она, задыхаясь, — отправит нас в Петербург. А венчаться мы будем в Казанском соборе. Уже договорено.
   
    — Но я…
   
    Она закрыла надушенной ладошкой его рот.
   
    — Я знаю. Михаил Александрович готов взять тебя на службу. Он помнит тебя. Хорошо отзывается. Сразу, как вернёмся после свадебного путешествия, он сам, лично, тебя примет.
   
    Шёл 1910 год.
   
    Глава 2
   
    Весна незаметно перешла в лето. Дохнуло жаром, опалило землю, пробудив к жизни всё, что могло жить. И жило — по-весеннему яркое, сочное, буйное, радуя и глаз и душу.
   
    День памяти святых Кирилла и Мефодия в учебных заведениях считался праздничным — были сокращены уроки, отслужены молебны, а послеобеденное время отдано возможным развлечениям.
   
    На праздник, если позволяла погода, девочек Курского епархиального училища выводили на прогулку — за пределы училищных ворот, на волю. Так было и в этот день последнего предвоенного лета. Классная дама четвёртого класса, Анна Афанасьевна, дородная женщина средних лет, вывела своих питомиц в парк Боевой Дачи. Двадцать девочек четырнадцати-пятнадцати лет в одинаковых тёмных платьицах и чёрных фартуках, плотно, как кираса закрывающих грудь и шею, весёлой гурьбой сбежали по крутой тропинке вниз. Они расположились в обычном для их прогулок месте, откуда видна была река и песчаная тропка, по которой прогуливались отдыхающие. Кто-то из девочек упал прямо на траву, кто-то сел на раскладные стульчики, по примеру Анны Афанасьевны захватив их с собой, а кто-то оккупировал ствол большого поваленного бурей или временем дерева. Расположившись, воспитанницы тут же достали из вышитых ридикюльчиков работы — Анна Афанасьевна не позволяла своим ученицам даже отдыхать без дела. В руках у девочек появились вязальные принадлежности, пяльцы, а у кого-то и книги или бумага с карандашами для зарисовок. Не переставая щебетать, молодёжь успевала и работать, и зорко наблюдать вокруг, шныряя по местности быстрыми любопытными глазами.
   
    Три девочки, сидящие на стволе поваленного дерева, тоже были заняты делом. По крайней мере две из них, поскольку одна, Лиза Кускова, удобно раскинувшись меж зелёных ветвей с книгой на коленях, только делала вид, что читает. Это была, пожалуй, самая красивая девочка из всех присутствующих. Она обладала внешностью так сказать, поэтически-романтической — хрупкая грация фигурки и несколько бледная кожа, и белокурые волнистые волосы, что обрамляли её детски-невинное личико с голубыми глазами под тёмными, чёткого рисунка бровями, изящным носиком и маленьким, пухлым как у ребёнка ртом.
   
    Две её подруги по внешности были значительно проще. Разве что Зинаида Госкина, сидящая неподалёку с карандашом и бумагой на коленях. Маленькая и тонкая, она была похожа на цыганку. У неё была оливкового цвета кожа и пышные иссиня-чёрные волосы. Заплетённые в две толстые косы, они оттягивали назад её несколько крупную голову, придавая девочке вид горделивый и независимый. А глубокие, чёрные, полные неясного беспокойства глаза и полноватые вишнёвые губы, всегда чуть приоткрытые, словно девушке не хватало воздуха, выдавали натуру страстную и мечтательную.
   
    Третья из подруг, Шурочка Василевская и вовсе красотой не отличалась. Очень высокая и худенькая, она имела тело простолюдинки, привыкшей к тяжёлому труду. Тёмно-русые, довольно жидкие волосы её были заплетены в две недлинные косы. Лицо портили низкий лоб, маленькие глаза и несколько тяжеловатый подбородок. Хотя в юношеской миловидности ей так же нельзя было отказать, и особую роль в том играло выражение лица девушки — её глаза смотрели на мир со спокойной ласковой приветливостью, губы слегка улыбались. Сидя на краю ствола, она с увлечением вывязывала крючком, ловко снующим в её пальчиках, тонкое филейное кружево прошвы. Работая, она тихо напевала, а весь окружающий мир словно вторил ей: жужжали пчёлы, летали бабочки, чирикали поодаль воробьи и, прочищая горлышко, готовился к сольному выступлению соловей.
   
    Неожиданно мирное времяпровождение сидящих на дереве, было прервано негромким взволнованным восклицанием красавицы Лизы:
   
    — Вот он, глядите-ка, вон, вон идёт с матерью!
   
    Все, кто слышал её, невольно повернулись и увидели: по дорожке над рекой шли двое — молодая дама в трауре и юноша-гимназист, который бережно поддерживал её под локоть. Они шли медленно, прогулочным шагом. Дама печально клонила голову в шляпке с вуалью к плечу юноши. Она была красива. Молодой человек был под стать ей. Высокий, хорошо сложенный, с прекрасной выправкой, он скорее походил на офицера. Форменная курточка синяя с красным воротником и серебряными пуговицами прекрасно сидела на его широких крепких плечах, мягко облегая тонкий стан. Синие брюки были хорошо отутюжены. Блестели кончики начищенных ботинок. Лицо его тоже было примечательно, оно отличалось благородной изысканностью черт и прекрасным, бледно-матовым цветом гладкой как у девушки кожи. Только чуть полноватые губы с лёгким пушком над ними нарушали общую картину изысканности, придавая лицу юноши выражение простодушия и доброты. У него были светлые волосы и большие глаза, широкие тёмные брови оттеняли высокий ясный лоб, на который молодой человек надвинул форменный картуз с красным околышем.
   
    — Вот, видите, это он, — понизив голос почти до шёпота, повторяла Лиза, — князь Сергей Александрович… Он — сын полковника Гоккера. Полковник скончался недавно, оставив жене, сыну и дочери огромное состояние. Сестра его Лидия ещё маленькая…. А Сергей в этом году заканчивает гимназию и собирается идти по следам отца. Мундир прекрасно подойдёт ему, не правда ли?
   
    — Да, хорош, — пропела черноглазая Зинаида, — но куда нам, безродным бесприданницам до таких…
   
    — Не скажи, — Лиза горделиво отвела от лица прядку светлых волос, — красота тоже чего-нибудь да стоит. По крайней мере, когда мы пару раз столкнулись с ним на улице, он обернулся мне вслед. Да мне и не сложно привлечь его внимание — наш дом на Меленинской, где мы снимаем комнаты, находится почти напротив их дома. О, у них такой прелестный особнячок в глубине двора! Вокруг чугунная решётка, заросли белой акации и огромная клумба перед входом. Должно быть, жить в таком особняке всё равно что в раю!
   
    И Лиза, воображая себя дамой из полковничьего особняка, лениво выпрямилась и важно выгнула спинку. Зинаида, провожая взглядом молодого человека, голосом, дрогнувшим от волнения, проговорила:
   
    — Да я бы за таким и без денег и без особняков на край света ушла бы…
   
    — Фи, чем бы ты стала для него без денег! Ты наскучила бы ему за пару недель! Такие как он не мыслят себе женщин без шёлкового белья, без французских духов…
   
    — И всё-таки любовь выше денег. Я надеюсь, я очень верю, что Господь услышит меня и пошлёт мне то, о чём я мечтаю.
   
    Лиза презрительно передёрнула плечиками и повернулась к Шурочке, почему-то раздосадованная её упорным молчанием.
   
    — Одна наша Шурочка ни о чём не мечтает, — проговорила она с небрежностью. Девушка, услышав своё имя, подняла голову от рукоделия.
   
    — А что мечтать, — сказала она с невозмутимым спокойствием, — Господь лучше знает, что нам полезно и потому всё будет не по нашему хотению, а по Его Промыслу о нас. Просто надо жить так, чтобы Промысел Его был… был не слишком тяжек…
   
    — Конечно, имея в банке золото на счету, можно жить не тужить и на Бога надеяться! — неожиданно резко высказалась Лиза.
   
    — Да какое там особенно золото, — Шурочка почему-то смутилась.
   
    — Да какое ни есть, а золото. Приданное, значит. У нас же с Зинаидой всё приданное — рваная шляпа, да пара битых чашек…
   
    — У меня и того нет, — вздохнула Зинаида.
   
    После ужина и вечерней молитвы девочки разошлись по спальням, или как их называли в подобного рода учреждениях — дортуарам. Большая комната с белёными стенами и огромными окнами, на которых почему-то не полагалось вешать шторы, служила спальней для учениц четвёртого класса. Узкие металлические кровати стояли близко друг к другу, места между ними хватало лишь для маленьких стульчиков под одежду. Кровати Шурочки, Лизы и Зинаиды стояли рядом с самого начала, ещё когда только девочки поступили в первый класс. Должно быть, именно поэтому они и сдружились — три одинокие напуганные жизнью сиротки. Впрочем, оказалось, что девочки очень разные, и разного у них было больше, чем общего — характеры, привычки, взгляды, и с годами эта разница только усугублялась. Всё чаще между ними вспыхивало раздражение, в душах поселялось непонимание, а иногда и злоба, только дружба не рвалась, спаянная привычкой и одиночеством. Камнем преткновения, как правило, служила Зинаида, которая, как и большинство в их классе, тянулась к приветливой и ласковой Шурочке. Это выводило из себя Лизу, и чувство ревности не давало ей покоя. Уже не первый год она делала попытки оторвать Зинаиду от Шурочки и привязать к себе, отчего по отношению к Шурочке Лиза нередко позволяла себе грубые выходки и насмешливые замечания.
   
    В молчании, под строгим надзором классной дамы, девочки сняли и повесили на стульчики свои форменные платья, фартуки, чулки и, переодевшись в длинные белые рубашки с воротничками под горло, легли. Легли, каждая, как этого требовал училищный устав — на спину, положив руки поверх одеял. Иначе спать девочкам не позволялось. После чего был потушен свет и Анна Афанасьевна, пожелав воспитанницам спокойной ночи, чинно вышла.
   
    Сложив руки на груди, как всегда послушная, Шурочка закрыла глаза. Под ресницами мелькали яркие воспоминания дня, блеск реки, сочная зелень рощи и юноша, заботливо склонившийся к печальной даме…
   
    Шурочка Василевская родилась в семье священника. Её отец, батюшка Алексей, имел приход в местечке под Сумами. У них был хороший дом и достаток, была ласковая мама и три старших брата. Отец умер от чахотки, когда Шурочке было три года, и девочка плохо помнила его. Помнила лишь щекочущее прикосновение его бороды, когда отец брал её на руки, и необыкновенный, чудный его голос, бас, от которого чуть ли не лопались стёкла в окнах, когда он пел. Когда Шурочке было девять лет, внезапно от сердечного приступа умерла мать. О племяннице позаботился отцов брат, владыка Амвросий, бывший архимандритом при одном из больших монастырей губернии, определив Шурочку в Курское епархиальное училище для девочек-сирот из семей священнослужителей. Он и деньги в банк положил на её имя до совершеннолетия. Небольшие деньги, всего тысячу рублей золотом, но всё ж какое-никакое приданное. О братьях заботиться нужды не было, они к тому времени были определены. Старший, Константин, уже семейный, служивший у Курского губернатора в должности чиновника по особым поручениям, был обеспечен и имел дом на Данченской. Средний, Григорий, отправился покорять Петербург, возомнив себя писателем. Младший, Алексей, учился в Тимирязевской академии.
   
    К жизни в училище Шурочка привыкла быстро, поскольку в характере её была благодатная черта воспринимать окружающее и окружающих такими, каковы они есть, а не какими нам их хочется видеть. Приветливая ласковая улыбка не сходила с её уст, Шурочка умела выслушать и умела поговорить. Обаяние затмевало её внешнюю неброскость. «Была бы ты ещё и красавицей, все
   
    женихи были бы твоими» — не раз говаривала Лиза, завидуя тому, с какой симпатией к Шурочке относятся окружающие.
   
    Вот только с братом Константином у неё не сложились отношения. Попав в училище, Шурочка писала ему несколько раз, надеясь, что брат будет забирать её хотя бы на каникулы. Не дождалась, но всё равно писала. Однажды попросила у него денег на нитки и ленточки, на что Константин сухо ответил, что у неё в банке есть деньги, пусть она ими и пользуется. После этого Шурочка писать брату перестала. А на каникулы её забирала тётка Наталья Львовна, сестра матери. Она жила с мужем на Золотой, имела и столовников-постояльцев. Наталья Львовна привечала Шурочку — безответная, послушная племянница прекрасно подходила ей в роли служанки, да ещё и бесплатной. Наталья Львовна и из училища её забрала бы, да не решалась пойти против воли архимандрита, пожелавшего дать сироте образование.
   
    Что касается самой Шурочки, то она и сама не могла бы сказать, где ей лучше, в сухой казённой атмосфере училища или у родственников. По крайней мере в училище она могла учиться, читать, могла петь. За хороший голос её взяли в хор, и Шурочка потрясала слушателей своим высоким сопрано на праздничных службах в домовой церкви училища. Там она могла заниматься и другим своим любимым делом — рукоделием. Конечно, если бы кто-нибудь оплатил ей дополнительные занятия, она могла бы посещать уроки художественной вышивки. Шурочка не единожды видела, как девочки-вышивальщицы, подобно живописцам подбирают нитки, чтобы как можно достовернее отобразить яркие краски цветов, выставленных в вазе на стол преподавательницы. Но денег не было, и девочка довольствовалась тем, что имеет. И в училище, и дома, у тётки. Наталья Львовна обучала Шурочку премудростям кулинарного искусства, тонкостям сервировки. Кроме того Шурочка, не выходя из Шурки-дуры, должна была убирать дом, бегать по поручениям хозяйки, стирать, гладить, мыть. С тех времён и прилипло к ней слово-паразит, кто и когда бы ни звал её, Шурочка тут же подскакивала со словами: «Что делать?» Однако и в жизни самой Натальи Львовны тоже не всё было гладко. Детей им Бог не дал, а муж, Герман Андреевич, был запойный пьяница. Не единожды Наталья Львовна была вынуждена прятаться от него, затеявшего вдруг стрельбу из ружья по одолевавшим его чертям.
   
    Два года назад появился в городе брат Алексей. И, должно быть по протекции Константина получил должность садовника в одном из поместий графини Садовской. Деньги единственной сестры мало интересовали Алексея, и потому с Шурочкой у них быстро установились почти тёплые взаимоотношения, и прошлым летом Шурочка провела часть каникул в имении графини Садовской в Ракитном. Вот где оказалось лучше всего! И лучше, чем в училище, и лучше, чем у тётки. В доме, похожем на дворец, где Шурочка находилась на положении мало чем отличающемся от прислуги, ей было уютно. Там жили люди, обладающие таким чувством такта, таким воспитанием и благородством, каких Шурочка никогда и нигде за всю свою жизнь не встречала. У графини были две дочки — Анечка, пятнадцати лет, и Сонечка, двенадцати. Девочки приняли Шурочку как равную. Сонечка обожала слушать Шурочкино пение, а Анечка давала ей книги, а потом пытливо выспрашивала её мнение о прочитанном.
   
    Шурочка уже засыпала, когда сквозь плотно сомкнутые ресницы прорвался яркий свет. Раскрыв глаза, девочка увидела, что прямо на их кровати через высокие незашторенные окна дортуара смотрит луна, и она показалась Шурочке неестественно огромной. На её сияющей поверхности можно было различить множество теней, должно быть, это были горы и впадины, но Шурочке
   
    виделось живое лицо — широко распахнутые глаза, скорбно искривлённый рот... Шурочка уже начала дремать, когда на соседней кровати послышалось движение. Лиза, не вставая, потянулась к Шурочке. Её большие глаза отсвечивали в темноте нешуточным страхом.
   
    — Шура, — позвала шёпотом.
   
    — Что делать? — из полудрёмы откликнулась Шурочка.
   
    — Анна Афанасьевна забыла постелить мокрую простыню около кровати Зинаиды, сейчас она опять встанет и начнёт бродить. Я боюсь!
   
    — Ну и ничего, побродит и ляжет, что, в первый раз? — постаралась тут же успокоить подругу Шурочка.
   
    Лиза не успела ответить.
   
    Зинаида зашевелилась и начала медленно подниматься. Лиза и Шурочка замерли. Зинаида поднялась, а глаза не открыла. Протянув вперёд руки с растопыренными пальцами, девочка двинулась к окну. Она шла медленно, но строго по лунной дорожке, падающей на деревянный пол между кроватями. Её тонкое тело просвечивало через рубашку, казавшуюся нереально голубоватой, а длинная чёрная коса словно рассекала её пополам. Подойдя к окну, Зинаида остановилась. Наблюдавшие за нею Лиза и Шурочка замерли в ожидании, когда же она повернёт обратно и уляжется в постель. Но Зинаида не торопилась. Более того, она начала открывать оконную раму. Рама открывалась легко — из-за жары она была затворена не плотно. Конечно, можно было бы остановить спящую, разбудить её, но следящие за нею девочки боялись даже дышать. Рама открылась бесшумно, лунный свет почти осязаемо ворвался в дортуар, а напуганным девочкам послышалось даже что-то вроде тихого жужжания. Прижавшись друг к другу, они словно окаменели от ужаса. Зинаида поднялась на подоконник, распрямилась, подняла руки в стороны и вверх. Это походило на торжественное приветствие. А может, ответ? Или мольбу? Или зов? И вдруг… шагнула вперёд.
   
    С тихим воплем Шурочка и Лиза зажмурили глаза. На миг. А когда открыли, Зинаиды не было — ни на подоконнике, ни в комнате. Нигде. Откуда-то из угла дортуара послышался истошный визг — там тоже кто-то не спал. Вскочила и закричала ещё девочка, потом ещё одна, за ними — Лиза и Шурочка. В дортуаре начался невообразимый шум, всеобщая истерика, рёв, крик. В одной рубашке вбежала в спальню растрёпанная Анна Афанасьевна.
   
    Заснуть больше не удалось. Тут же была вызвана директриса, Ольга Николаевна Клопова. Сообщили в полицию. В предрассветных сумерках полицейские долго топтали клумбы под окнами училища, но ничего подозрительного не обнаружили. А с утра допрашивали воспитанниц и персонал — но тоже безрезультатно.
   
    Сообщить о случившемся оказалось некому — Зинаида была полной сиротой. Её отец, сельский священник, после смерти жены запил горькую и нажил её с какой-то женщиной. Подбросив дитя батюшке, незадачливая мать исчезла в неизвестном направлении, а священник вскоре был лишён сана, спился совсем и помер как бездомная собачонка в придорожной канаве. Девочку добрые знакомые определили в училище, куда её взяли не без сомнений. Но взяли — всё же дочь
   
    священнослужителя. Смиренно терпели её странные психические выходки, пытались воспитывать и вразумлять.
   
    Глава 3
   
    Исчезновение Зинаиды переполошило город. За расследование взялись лучшие детективы. В училище царила атмосфера полуистерической нервозности, страха, почти паники. Из уст в уста передавались фантазийные вымыслы то о кровавых маньяках, похищающих одиноких девочек, то о дьявольских происках, предсказывающих конец света. Едва наступили каникулы, Ольга Николаевна, дождавшись, когда её воспитанницы дадут все необходимые свидетельские показания, поторопилась отправить девочек по родственникам. Всё-таки развеются, отвлекутся, а там, с наступлением нового учебного года, может, всё наладится — найдётся пропавшая девочка, и страшное событие станет воспоминанием.
   
    Директриса сама написала Шурочкиному брату Алексею письмо с просьбой забрать сестру на время каникул, и Алексей не замедлил откликнуться. Однажды утром он приехал за Шурочкой в графской коляске. Девочки приклеили любопытные носики к окнам, любуясь роскошными лошадьми, кожаной обивкой экипажа с графскими вензелями и кучером в сверкающей серебряными пуговицами ливрее.
   
    Лиза, горделиво отбросив шелковистую прядь волос от лица, звонко проговорила:
   
    — Ну, Шурочка у нас совсем барыня! И золото в банке, и коляску графскую за ней присылают. Глядите, ещё ручку у неё целовать будем.
   
    Шурочка покраснела и ссутулилась. Торопливо попрощавшись с девочками и классной дамой, она, захватив свой маленький дорожный саквояжик, выскочила из здания. Алексей подал сестре руку и втянул её на мягкое сиденье.
   
    Когда они выехали за пределы училища, Шурочка облегчённо вздохнула.
   
    — Ты слышал, у нас Зинаида пропала! — тут же поделилась она с братом.
   
    — Слышал, об этом всюду говорят, — ответил Алексей, и Шурочка ощутила тошнотворный запах перегара от дыхания брата. За год, как они не виделись, Алексей показался Шурочке ещё более похудевшим, постаревшим.
   
    — У нас чего только не говорят по этому поводу.
   
    — А что говорить, наверняка на крышу перебралась. Они ж, лунатики — лёгкие, и страха у них нет, — сказал и отвернулся, прикрыв глаза. Видно не до разговоров ему было.
   
    — Ну а потом, куда она делась? Не растворилась же в воздухе! — продолжала настаивать Шурочка.
   
    — На то полиция есть, вот они и разберутся, — Алексей зевнул. Шурочка замолчала.
   
    Повернувшись к задремавшему брату спиной, чтобы не чувствовать исходящего от него неприятного запаха, девочка принялась с удовольствием смотреть по сторонам, ведь не часто ей приходилось бывать в городе. Она с любопытством разглядывала встречных дам, проводила глазами грохочущий трамвай а, увидев автомобиль, даже подпрыгнула от восторга. Город, полный пыльной суеты, дребезжащего шума, пестрящий вывесками и рекламами, казался ей средоточием той жизни, которая ей безумно нравилась. Однако, когда коляска выехала за Херсонские ворота и покатила по просёлочной дороге меж зелёных лугов и поднимающихся, ещё молодых колосков хлеба, Шурочка вздохнула с неменьшим наслаждением. Дунувший в лицо свежий ветер, наполненный пряными ароматами полевых трав, буквально закружил ей голову.
   
    Ехали долго. Наконец, миновав зелёную рощицу, подкатили к господскому дому. Такому, как большинство барских домов того времени — с мощными колоннами, поддерживающими высокий фронтон, с балконом на втором этаже, с балюстрадой, с пандусами. На открытой веранде Шурочка увидела группу женщин за столом. Когда коляска остановилась, из-за стола выскочила девочка в фартуке поверх бумазейного платьица и, растопырив пальчики, вымазанные чем-то красным, бросилась по ступенькам навстречу. Это была младшая дочь графини, Сонечка.
   
    — Ах, Шурочка, наконец-то! А мы вас ждали, ждали! — девочка схватила саквояж Шурочки, — идём, мы все тут клубнику обираем, маменька приказала.
   
    Шурочка смущённо поприветствовала сидящих. Гувернантка, белокурая англичанка, мисс Капри, с достоинством ответила на приветствие девочки, кивнула Алексею и тут же приказала одной из сидевших тут же девушек проводить гостью в её комнату.
   
    — Шурочка, скорее переоденьтесь и приходите в музыкальную залу, мы вам кое-что покажем, — прокричала Шурочке вслед неугомонная Сонечка.
   
    Шурочкина комната, маленькая как дамская шкатулка, находилась почти под самым чердаком. Но была, отдельная, её. Где можно было делать что угодно, не опасаясь посторонних, вечно оценивающих глаз, к месту и не к месту высказываемых мнений. Тут можно было петь, танцевать, спать на боку и на животе, да и просто так валяться на постели…
   
    Шурочка, между тем, поставив свой саквояжик на стул, разобрала его, аккуратно разложила в шкафчике свои туалетные принадлежности, бельё. Потом, увидев на вешалке знакомое с прошлого года клетчатое платье с большим белым воротником, чистое, выглаженное, с удовольствием сменила на него своё тёмное форменное. Умылась, переплела косички, и вышла. Как просила Сонечка, она отправилась в музыкальную залу.
   
    Музыкальная зала располагалась с тыльной стороны господского дома, стеклянным полукругом выходя на открытую веранду, ступеньки с которой вели в огромный французский парк с красными, посыпанными гравием дорожками и подстриженными в форме ровных шаров деревьями, — наверняка этим и занимается её брат Алексей. Паркет в зале блестел как зеркало, дорогая мебель была расставлена ровными рядами вдоль стен.
   
    Из-за жары все три стеклянные двери в сад были открыты. Лёгкий ветерок играл длинными прозрачными занавесями, навевая, кроме прохлады, романтическое настроение. Шурочка подошла к стоящему посреди зала роялю. Ах, если бы у неё была возможность научиться играть! Что бы она не отдала за это — играть, петь, слушать музыку…
   
    Сонечка и Аня появились почти следом. Они уже сняли рабочие фартуки и теперь были в одинаковых светлых платьях с крупными оборками по низу юбки и по краю круглой кокетки.
   
    — Ну ты уже видела наши новые ноты? — Сонечка, которая, видимо, не умела ходить, а только бегать, подлетела к роялю. — Смотри, это маменька привезла, а это…. Смотри, какая прелесть — Алябьев, Даргомыжский, Гумилёв! Аня, садись, давай подыграем Шурочке!
   
    Аня, расправив юбки, важно устроилась за инструментом. И тут же её тонкие пальчики, разминаясь, легко побежали по клавишам. Вскоре, позабыв обо всём, три девочки самозабвенно распевали «Однозвучно гремит колокольчик», «Мне минуло шестнадцать лет», и прочие, отвечающие девичьим фантазиям песни и романсы. Внезапно Аня прервала игру, уставившись через раскрытую балконную дверь в сад, на её щёчках вспыхнул румянец, глаза затуманились. Сонечка удивлённо посмотрела на сестру, а потом и туда, куда не отрываясь, смотрела Аня.
   
    — Ах, вот кого мы увидели! Шурочка, сейчас мы тебя познакомим, — и Сонечка выбежала на балкон. — Серёжа, Серёжа, идите к нам! — закричала она и тут же пояснила: — Это наш кузен, он с маменькой и сестрой приехал к нам погостить. У него год назад умер отец, наш дорогой дядя, — Сонечка поторопилась придать своему подвижному личику выражение печали, которое, впрочем, тут же сменилось восторженной улыбкой.
   
    В дверях показался Серёжа. Шурочка тотчас узнала его — это был тот самый гимназист, по которому вздыхала и Лиза. Аня напряглась, покраснела, заволновалась. Было заметно, что юноша волнуется тоже — на его гладких щеках, покрытых здоровым загаром, выступили мягкие розовые пятнышки. Но Сонечка, казалось, не замечала ничего.
   
    — Серёжа, сейчас вы споёте нам ваш новый романс. Шурочка, вы не представляете, что за чудо привёз Серёжа из Курска! Ах, простите, я вас не познакомила! Шурочка, это наш кузен, граф Гоккер. Его сестричку Лиду, ей всего пять лет, и она ходит с няней, вы увидите позже. Серёжа, а это Шурочка, сестра Алексея Алексеевича, нашего садовника.
   
    Сонечка тут же усадила Сергея за рояль. Молодой человек, ещё более покраснев, попытался сопротивляться, но кто мог устоять перед Сонечкой!
   
    — Мы подпоём, — простодушно успокоила его девочка, — Шурочка, смотрите, вот текст. Это как раз для вашего высокого сопрано. Ах, Серёжа, вы не представляете, как замечательно поёт наша Шурочка. Ей бы в театре выступать! — Девочка уже успела поставить на пюпитр новую тетрадку с нотами. — Вот… Аня, идите же сюда! Ну, начали… — и перевела дыхание, готовясь петь.
   
    Романс, который так хотела спеть девочка, назывался «У камина». Сережа, от волнения вначале сбившись, скоро собрался и заиграл довольно сносно. Нехитрая мелодия, ностальгически печальная, тут же захватила молодые души, жаждущие новых необычных ощущений. Сонечка первая начала подпевать, за ней, послушная её настойчивым просьбам, тихо запела Шурочка, а потом и Аня.
   
    «Ты сидишь у камина и смотришь с тоской,
   
    Как печально огонь догорает.
   
    И как яркое пламя то вспыхнет порой,
   
    То печально опять угасает.
   
    Ты поверь, что любовь — это тот же камин,
   
    Где сгорают все лучшие грёзы,
   
    А промчится любовь, в сердце холод один,
   
    Впереди же — страданья и слёзы…»
   
    По вечереющему парку разносились нежные девичьи голоса, казалось, сама природа затихала от блаженства, от умиления перед той непонятной, но всегда удивительной гармонией, которой всегда сопровождается красота.
   
    Глава 4
   
    Дни, наполненные радостью и смехом, бежали один за другим. Шурочка, Сонечка и Аня были вместе — музицировали, читали, играли в шахматы, помогали по хозяйству. Когда пришло время обирать крыжовник, а потом и смородину, они, не отставая от прислуги, нарядились в русские сарафаны и принялись трудиться наравне с дворовыми девками.
   
    Сергей не особенно баловал их своим обществом. Называя девочек малышнёй, он предпочитал одинокие прогулки в парке. Похоже, он не умел скучать. С раннего утра его можно было видеть в каком-нибудь живописном уголке сада с мольбертом и красками. Музыку он так же любил, но предпочитал петь и играть, когда его никто не слышит. И ещё в кармане гимназической курточки у него всегда была с собой маленькая книжечка, в которую юноша записывал стихи собственного сочинения. Когда же он возвращался с прогулок, то всегда приносил матери и тётке букетики полевых цветов, составленные с изяществом и вкусом. Дамы в свою очередь иногда просто насильно отправляли скромного юношу поиграть с девочками в волан, сходить на рыбалку или отправиться на прогулку верхом (Шурочка в таких поездках не участвовала — это было слишком аристократическое развлечение). Сергей не отказывался, хотя и вёл себя замкнуто, был молчалив. Единственная, с кем он более всех общался — была неугомонная Сонечка. Он любил её поддразнивать, затевал с нею шалости, на время превращаясь в маленького шкодливого мальчишку. Младшая сестра Лидочка раздражала его плаксивостью и капризами, Аню он заметно избегал, с Шурой так же не общался, хотя был с ней неизменно вежлив и предупредителен. Вероятней всего, он просто не знал о чём говорить с сестрой садовника. Но вот пение её слушал с удовольствием, как, впрочем, и все в доме. И даже тихо подпевал ей романс, ставший для всей молодёжи на какое-то время самым любимым:
   
    «Ты сидишь у камина и смотришь с тоской…»
   
    А бывало, пытался по просьбе Сонечки давать Шурочке уроки игры на рояле.
   
    Но самое весёлое время наступило, когда графиня Садовская предложила детям поставить спектакль из отрывков по произведениям Гоголя. «Скоро же Анины именины, будет чем развлечь и порадовать гостей», — объяснила свою затею графиня, и сама взялась быть режиссёром. Не
   
    доставало актёров, и были приглашены дворовые, из тех, кто ещё при жизни графа Садовского играли в его домашнем театре.
   
    Мисс Капри с видом горестного смирения взирала, как «фиглярствуют» её подопечные, юные графини, но её никто не слушал. Анечка, войдя в роль Агафьи Тихоновны, с непередаваемым очарованием рассуждала о достоинствах своих женихов. Шурочка и Соня с детской непосредственностью исполняли дуэт Софьи Ивановны и Анны Григорьевны из «Мёртвых душ». Что касается Серёжи, то здесь юноша превзошёл всех. Скромный и с виду застенчивый, он вдруг полностью раскрепостился и почти на настоящем актёрском уровне сыграл роль Хлестакова в сцене с Осипом в гостинице. Даже сама госпожа Гоккер нашла в себе силы улыбнуться. Наверно никогда в жизни Шурочка не смеялась так весело и от души, как в эти дни захватывающих репетиций, никогда не была так счастлива и так легка. Так счастлива, что порой пугалась сама себя…
   
    С Алексеем Шурочка виделась не часто. Брат был нелюдим, мрачен и почти всё время занят. Переполненная радостью, Шурочка старалась приобщить к ней и Алексея, пыталась развлечь его, заставить улыбнуться, и это ей иногда удавалось. При каждом удобном случае Шурочка с удовольствием кидалась помогать брату, пропалывала клумбы, поливала грядки. Часто Сонечка с Аней приходили ей на помощь. Вот уж было веселья, когда они в мокрых платьицах, в грязи являлись в дом! Мисс Капри только что в обморок не падала. «Нет, ну разве это дамы?» — восклицала она, воздев короткие ручки. И от яркой театральности этого жеста вдруг все покатывались со смеха. Не выдерживала и сама мисс. Гомерический хохот долго разносился по огромному светлому дому.
   
    В эти дни Шурочка забыла и об училище, и о Зинаиде. Случившееся всего месяц назад стало казаться ей далёким и малозначащим. Хотелось жить только здесь и только сейчас. «Не увлекайся», — любил почему-то повторять ей брат Алексей, но Шурочка не совсем понимала, что он имеет ввиду, и потому не обращала на его слова никакого внимания.
   
    — Шурочка, — Аня подкатилась по траве к девочке (они обе лежали в саду с книжками, в то время как Сонечка с Лидой под надзором нянек устраивали дом для кошки), — скажи, Шурочка…
   
    Загоревшее лицо Ани, милое и чуть курносое, было серьёзно, даже печально.
   
    — Ты знаешь, что такое — любовь?
   
    Шурочка, с трудом оторвав мысли от злоключений графа Монте-Кристо, только-только покинувшего остров Иф, подняла голову. Любовь? Любовь…
   
    — Нет, наверное, не знаю, — ответила девочка, предпочитая не копаться в своих чувствах, она инстинктивно понимала бесполезность такого копания. Болезненную бесполезность. А ей и без того хватает переживаний…
   
    — А я, знаешь… мне, кажется, что я полюбила, по-настоящему и всерьёз, — тихо призналась Аня. Её душа, напротив, жаждала раскрытия, её мучила потребность говорить и говорить. О любви, о нём…
   
    — Ты видела, как он, когда я сегодня пела, как он смотрел на меня... Ну ты видела, да, видела?
   
    — Да, видела, — ответила Шурочка, хотя на самом деле ничего не видела. Ну не обижать же милую девушку! Только не раз и не два вспоминала она Лизу с её мечтами, и от души жалела её, такую наивную, тщеславную…
   
    — Ты, знаешь, последи за ним, хорошо? А потом расскажешь мне, как он на меня смотрит. Ах, Шурочка, я умру, если мы не будем вместе! Он такой… Такой! Ну таких просто больше на свете нет! Ты посмотри, обещаешь?
   
    А потом, откинувшись на траву, Аня смотрела в ясное летнее небо, и читала стихи о любви. Сердце колотилось, кровь приливала к щекам. О, мечты! Она так верила им, казалось, что они вот-вот осуществятся!
   
    — Мне скоро шестнадцать…. О, Шурочка, если бы сбылось то, о чём я мечтаю, я бы… Как ты думаешь, он понимает?.. А ведь он избегает меня, я заметила. Такое всегда бывает, когда в сердце есть что-то…
   
    В начале июля праздновали именины Анны. Готовиться начали за неделю. Были разосланы приглашения, шились наряды, закупались подарки. В честь праздника подарили обнову и Шурочке — платье, из которого выросла Аня, но выглядело оно совсем как новое — из голубого шёлка, отделанное чёрной тесьмой и кружевом. Зная, что ей придётся присутствовать на торжестве, Шурочка очень волновалась. Аня и Соня, занятые собой, на время оставили её…
   
    Она никогда не видела таких столов, какие были накрыты в парадной столовой. Скатерть и салфетки, которые вышивали, должно быть, не один год, сервиз, красота которого соперничала с красотой искусно оформленных блюд, начищенное серебро столовых приборов, тонкий гранёный хрусталь, цветы — всё поражало взор неизбалованной девочки. «Вот о чём мечтает бедная Лиза — невольно подумала Шурочка, — и не понимает, как тяжело быть чужой на чужом пиру».
   
    Она скромно сидела на дальнем конце стола, не столько кушая, сколько наслаждаясь видом сложных украшений блюд, разглядывая витиеватые узоры вышивок. С ней никто не разговаривал, и она ни с кем. Веселее стало позже, когда перешли в бальный зал и привезённый из Курска оркестр заиграл танцевальные мелодии. Вот она, сказка, осуществившаяся наяву — кружащиеся в вальсе пары, строгие мужчины, элегантно поддерживающие легкомысленно-прекрасных дам, разлетающиеся наряды, сверкающие драгоценности, смех…
   
    У Шурочки от восхищения даже наворачивались слёзы на глаза. Ей нравилось всё и все. И даже потом, когда смех стал громче, а разговоры развязней, для Шурочки всё было прекрасно. И когда они исполняли свои сценки по Гоголю, и когда девочки вытащили её на шарады, и когда, наконец, заставили петь. Шурочка очень испугалась предложения спеть, но на неё все смотрели и даже хлопали. Она бы убежала, забилась в уголок, но нельзя — чувство природного такта тут же подсказало ей как нужно себя вести. Она вышла к роялю и пела под аккомпанемент Ани. Её просили петь ещё и ещё, и она послушно выполняла волю окруживших её людей. Люди шумно выражали свой восторг, потом где-то прозвучало имя её брата Константина Алексеевича Василевского — чиновника по особым поручениям при губернаторе, потом имя её дяди, владыки Амвросия, архимандрита…
   
    Когда же сольный концерт был окончен, Шурочка, не зная как справиться с возбуждёнными вниманием чувствами, вышла на балкон — она хотела побыть одна. Среди цветов, окруживших
   
    балкон облаком сладких ароматов, она надеялась обрести привычный мир и покой в душе, но легче ей не становилось. Шурочка прижала к груди ладошки, закрыла глаза и ей вдруг так захотелось, чтобы всё перевернулось с ног на голову, зашумело и закружилось, ломая привычные жизненные устои, понесло бы её бурным потоком в мир небывалых радостей и огненных, разрушающих страстей. Ей показалось, что сейчас она готова на всё, только бы скорей, ведь нет больше сил терпеть и ждать…
   
    — Александра Алексеевна? — она услышала рядом знакомый голос, от которого в её душе всё всколыхнулось. Она открыла глаза — рядом стоял Сергей. Он смотрел на неё, и в темноте его лицо казалось чужим и прекрасным как у неведомого заморского принца.
   
    — Я хотел сказать… — замялся он в смущении, — вы поёте удивительно хорошо. Вас можно слушать бесконечно…
   
    — Благодарю, — ответила она тихо, опуская глаза.
   
    — А вы знаете, я…я написал романс… Может, завтра, или когда вам будет угодно, вы… не могли бы спеть его?
   
    — С удовольствием.
   
    — Жаль, что мы на днях уезжаем…
   
    — Уезжаете?
   
    — Да, мне надо готовиться… Последний год в гимназии, а потом я собираюсь в армию. Хочу послужить родине.
   
    — Это замечательно, — проговорила Шурочка и вдруг почувствовала, что сейчас не выдержит и заплачет. Отчего? — она перестала разбираться в себе. — И мне скоро уезжать…
   
    — Вы в каком классе?
   
    — Перешла в пятый.
   
    — Хотелось бы встретиться и следующим летом. Не правда ли, мы замечательно провели здесь время?
   
    — О да!
   
    — И мне было… было так приятно познакомиться с вами. А знаете, с вашим голосом вы вполне могли бы петь в театре.
   
    — Я пою в нашей училищной церкви на службах, — ответила Шурочка.
   
    — Ах, ну да… Вам нравится учиться там?
   
    — Разве у меня был выбор? Родителей у меня нет. Мою судьбу решил мой дядя.
   
    — Ваша судьба должна быть необыкновенной, — вдруг воскликнул юноша, — с вашим талантом, с вашим очарованием…. Простите…, — даже в темноте было видно, как густо покраснел мальчик.
   
    — Да, и вы простите, но мне надо идти, — растерянно пробормотала Шурочка и бросилась вон, в зал.
   
    А в бальной зале оркестр играл «Барыню» и Сонечка под рукоплескания задорно танцевала вприсядку в кругу дам, которые, уперев в бока холёные кулачки, залихватски отбивали каблучками русскую. Вокруг них как нахохлившиеся петушки расхаживали кавалеры, заложив за спину унизанные брильянтами руки. Повторится ли в Шурочкиной жизни ещё когда-нибудь подобное чудо? Будет ли она когда-нибудь ещё так счастлива? Вряд ли. Такое неповторимо, потому что слишком, слишком чудесно.
   
    Ночью Шурочка долго стояла на коленях перед иконами, плакала, благодарила, молилась… И уже не знала о чём и за что. Немного успокоившись, принялась готовиться ко сну. Сняла и повесила на стульчик своё голубое платье, чёрные чулочки, потушила свет и легла. Легла как и привыкла за годы жизни в училище, на спину, положив поверх одеяла тонкие послушные руки.
   
    А в гостиных графского особняка, приуставшие и притихшие гости с озабоченным видом обсуждали недавнее событие, происшедшее в Сараево. 28 июня там было совершено покушение на наследника австрийского престола императора Франца-Иосифа. Событие вроде частного характера, но уже никто не сомневался, что последствия случившегося будут отнюдь не частные. Только мог ли кто из этих избалованных, самодовольных господ предположить, что последствия эти иначе как мировой катастрофой уже не назовёшь.
   
    1 августа 1914 года Австро-Венгрия объявит войну Сербии, и в России начнётся всеобщая мобилизация. А потом Германия объявит войну России…
   
    Глава 5
   
    Лиза Кускова в первые дни каникул оказалась дома — они с матерью снимали две комнаты в полуподвальном помещении дома жадной и сварливой еврейки на Меленинской. Всё своё детство Лизе пришлось изучать моды на различные виды туфелек и ботиков. Ну ещё и калош. И сапог, и ботинок.
   
    Раньше, когда был жив отец, священник храма Иоанна Богослова, им принадлежали пять комнат в этом доме. Тогда их семья была большая — отец, мать, четверо мальчиков и две девочки, няня. Когда батюшка умер, достаток кончился, и мать впала в отчаяние. Она ходила, обивала пороги в конторах местных чиновников, выстаивала очереди к владыке. Добилась. Трёх мальчиков распределили по закрытым духовным учебным заведениям, сестру Катю забрала сердобольная тётка, Лиза попала в женское епархиальное. Лишь младший, Костя, остался с матерью. А пятикомнатную квартиру на втором этаже они сменили на двухкомнатную в полуподвале. И хотя там по углам расползалась сырость, плохо закрывались прогнившие рамы и тошнотворно воняло гнилой картошкой, хозяйка требовала платить ей за неё целых восемь рублей в месяц. Не имея никакого иного дохода кроме нищенского пособия по потери кормильца, мать вынуждена была подрабатывать шитьём.
   
    На каникулах братья Лизы оставались, как правило, в своих заведениях. По-сиротски. Такова была воля матери, и дети подчинялись. Лиза — нет. Она требовала, чтоб её забирали домой как можно чаще, хотя дома её раздражала и мать с её вечно напуганным жёлто-худым лицом, и непоседливый братишка. Да и квартира, тесная, душная, постоянно неприбранная, не вызывала у неё никаких положительных эмоций. Всё ей было плохо, начиная с дома и домашних, и заканчивая всем окружающим её миром. А что в нём могло нравиться, думала Лиза, когда повсюду одно — зависть, ненависть, сплетни. Нищета. Кругом и повсюду самая что ни на есть удручающая нищета, Она как ржа разъедает и души, и отношения, и саму жизнь. Она низводит человека до скотского состояния, вынуждая думать и заботиться лишь об одном — на какие деньги купить молоко да как сэкономить на новую пару ботинок. И ничего другого. И так всю жизнь, без просвета, без надежды…. Так прожила её мать. Так живут их близкие, родные, соседи — варят щи, латают чулки и ненавидят всех, кто богаче, удачливее, красивей, даже кто просто не такой как они, другой. Лизе казалось, что ненависть окружает её повсюду, живёт в её сердце.
   
    На её глазах существовал лишь единственный островок счастья, к нему и стремилась её душа — это был дом полковника Гоккера. Вот где, казалось ей, нет этой ненависти, где не думают о завтрашнем дне. Там не озабочены вопросами, стоит ли купить лишние полфунта мяса, да что надеть, когда зима на пороге, а прошлогодняя обувь развалилась. Там улыбаются, там мирно беседуют, гуляют, ходят в театр и на выставки. Потому что там нет нищеты. А значит, — спокойная роскошь, изящество вещей, чувств, слов, отношений. Лиза не единожды видела, как полковничиха выезжает каждый раз в новых туалетах, как весело щебечет пятилетняя девочка, выходящая в сопровождении няни на прогулку. А какие у неё куклы! Таких кукол даже брать на руки страшно. О, что бы она, Лиза, ни отдала за возможность оказаться в этом мире! Но как, как?! Будучи совсем рядом, он на самом деле безгранично далёк от неё! Вот и остаётся ей лишь подглядывать за чужой жизнью сквозь чугунную решётку да заросли акации….
   
    Мысль соблазнить Сергея родилась у неё давно, и вскоре стала смыслом её жизни. Всё ради одного — ради возможности войти в этот дом, стать в этом доме своей. Ей и самой было не ясно, чего в её страсти было больше — желания выйти замуж за любимого или стремление просто попасть в красивую жизнь. Но мысль, однажды зародившись, уже не покидала Лизу, а уверенность в своей красоте давала надежду, что её мечты вполне осуществимы. Она никогда не упускала возможности побольше узнать о семье Гоккеров,
   
    прямо-таки жила их жизнью и другой жизни не хотела. Вот как бы узнать, отчего это нынче, когда она так стремилась домой, и, проведя здесь почти неделю не отходя от окна, она ни разу не увидела никого из обитателей полковничьего особняка, ни саму мадам, ни её детей? Случалось, прислуга выскальзывала за ворота и бегала по каким-то освоим делам, и только. Где же все? Лизе особенно тоскливо было отсутствие Сергея на этот раз, потому что оно совпало с исчезновением Зинаиды. Лиза чувствовала себя так одиноко, как никогда, ведь во всём мире для неё не было никого ближе Зинаиды. Они так хорошо умели понимать друг друга, у них было так много общего, чего не скажешь о Шурочке. Шурочка чем дальше, тем больше раздражала Лизу. Видите ли, она проводит лето на графской даче! Барыня. Со счётом в банке! Сама обезьяна обезьяной, а всё туда же. Стоит только услышать её «что делать», можно упасть от смеха перед этой барыней с ухватками прислуги. А молитвенница какая! Ну конечно, будь у неё, у Лизы, такая внешность, она тоже стала бы молитвенницей, а что ещё остаётся! Но Лиза — красавица. Часами простаивая перед зеркалом, любуясь своим лицом, шеей, маленькой упругой грудью, она придумывала себе
   
    множество причёсок и нарядов и почти видела себя княгиней в богато убранной гостиной, одетую в кружевной пеньюар, ожидающую своего любимого князя….
   
    Сидя около окна, Лиза едва сдерживала слёзы — одна, одна, никому не нужна. Хоть криком кричи. А в соседней комнате беспрерывно стучит швейная машинка и что-то канючит младший брат. Как всё раздражает, даже жить не хочется!
   
    ёРезко поднявшись, Лиза вышла к матери:
   
    — Сутками строчите, а мне одеть нечего. Что я, по жаре должна в этой дурацкой форме ходить? Мне уже четырнадцать, а у меня нет ничего, ничего… — проговорила Лиза и сама удивилась, как легко её голос готов сорваться на крик.
   
    — Ах, Лизонька, — робко, извиняясь, проговорила мать, не отрывая глаз от работы, — мне ж надо зарабатывать…. Вот сейчас закончу этот заказ — купим тебе что-нибудь…. Да и у Костика ботинки сносились донельзя…. И…и у него такой аппетит.
   
    — А я, между прочим, тоже есть хочу!
   
    — Ну, Лизанька, наше дело женское — потерпеть. А вот, даст Бог, закончишь ты своё училище, зарабатывать сможешь, а там, может, и замуж кто возьмёт…. У отца Захария вон, трое сыновей подрастают…
   
    — Эти три разжиревших борова? Вы что, и в самом деле думаете, что я смогла бы выйти за них?.. Нет, маменька, я не для таких создана, и не для такой жизни. Это вы тут живёте…. В болоте завязли и сами того не замечаете.… Я другого хочу и буду, буду это иметь, что бы мне это ни стоило!
   
    — У отца Захария связи есть… — проговорила мать, словно не слыша Лизу, — глядишь, сын его по протекции приход хороший получит.
   
    — И что, сидеть мне попадьёй где-нибудь в вонючем уезде? Нет уж… Да разве не сам отец Захарий как-то сказал, что я слишком хороша для попадьи? Вот он всё понял, а вы, матушка — ничего.
   
    — Так вела бы ты себя поскромнее, а то не ровён час…. Девушке главное что? — мужа себе хорошего найти. А с такими повадками как у тебя.…
   
    — Скромностью мою красоту не спрячешь. И потому буду такого искать, который достоин её будет. И жизнь мне достойную сделать сможет. А мне даже одеть нечего, выйти не в чем!..
   
    Лиза отчаянно оглядела заваленную отрезами и недошитыми вещами комнату. Потрогала одно, другое. Кто-то будет это носить… Кто-то, но не она. И тут её в голову пришла мысль. Девочка откинула тяжёлую крышку сундука у стены. Вон сколько тряпья, поеденного молью! Перебрала — старое, немодное, воняющее нафталином, как и всё в этом доме. Когда-то её мать надевала это бархатное синее платье, юбку, блузку со стоячим воротничком. Лиза вытягивала вещи одну за другой, мельком взглядывала, кидала на пол. Костя принялся весело нырять в образовавшуюся кучу. Лиза шлепком прогнала его.
   
    — Сколько лохмотьев, зачем ты всё хранишь? — проговорила она с отвращением, обращаясь к матери.
   
    — Да всё может пригодиться…. На вставочки, на поясок… Шляпку можно сделать, — ответила мать.
   
    Шляпку… Лиза задумалась. А почему бы и нет? От матери она переняла способность к рукоделию. Если бы не лень. Всегда, но не сегодня. Не долго думая, Лиза принялась за работу. Да, ей нужна шляпка. Обязательно с вуалькой, чтобы её никто не узнал. И платье… Ну вот, к примеру, это терракотовое с кружевным жабо, а к нему поясок подобрать…. И ещё бы перчатки. Но всё, что есть в материном сундуке на перчатки уже не похоже. Перчатки, перчатки бы и зонтик…
   
    Лиза творила споро, с небывалым воодушевлением. А когда Костя напяливал на себя старые тряпки и, воображая, прыгал в них, даже улыбалась. К вечеру наряд был готов. Если б только не маленькая штопка на локте. Ну да никто не заметит.
   
    — Ты куда собралась? — испуганно встрепенулась мать, увидев Лизу в платье, которое та сумела искусно подогнать под свою фигуру.
   
    — Куда-куда? Гулять. Не сидеть же мне дома целыми днями. Вот завтра и пойду.
   
    — Но в таком виде?..
   
    — Не узнают. Я вуаль опущу…
   
    И вдруг резко развернувшись, почти закричала на мать, которая, наконец, оторвалась от работы:
   
    — Да опротивела мне вся эта жизнь! Тошно мне, понимаешь, на всё тошно смотреть, даже на тебя!
   
    — Лизонька…
   
    — А узнают, тем лучше, пусть выгоняют, потому как и училище мне твоё опротивело. Всё мне опротивело, всё, всё!
   
    На другой день Лиза, наскоро позавтракав, оделась и отправилась на прогулку. Молча, даже не попрощавшись с матерью.
   
    Быстро добравшись до Херсонской, Лиза приостановилась и огляделась. Ну, раз она вышла на прогулку, то спешить ей некуда. Девочке хотелось посмотреть на людей, на дамские наряды, да и просто подышать воздухом города, густо наполненным запахами пыли и лошадей, и ещё ароматами, доносящимися из многочисленных лавок, магазинчиков, кофеен. Хоть эту радость она себе доставит! Позабудет на время о своём несчастном положении, об одиночестве. Отвлечётся, полюбопытствовав на чужую жизнь, которая, конечно же, намного интересней и приятней, чем её, Лизина жизнь.
   
    Девочка помедлила, любуясь на возвышающийся поодаль особняк самого губернатора с витыми чугунными решётками на балкончиках и рядами длинных окон, за которыми наверняка таилась прекрасная, как в сказке, жизнь богатых и довольных всем людей. И рядом — дома, особняки, театр, притихший на лето… Она так любила дни, когда их, епархиалок, выводили в театр на
   
    просмотры программных произведений! Спектакли приоткрывали перед нею часть чужой восхитительной жизни — Фонвизин, Гоголь, Островский…
   
    Вздохнув, Лиза зашагала вперёд. Магазины дразнили воображение яркими витринами — она проходила мимо, ведь у неё в кармане едва ли полкопейки, и те неизвестно, когда будут, и будут ли вообще... Ну разве можно так жить? И зачем? На глаза набежали слёзы. Смахнув их, Лиза продолжила свой путь. С горы вниз, мимо парка, в котором гуляли няни с детьми. Где-то сейчас гуляет Лидочка, Серёжина сестра? Наверно, где-нибудь на даче. А может, они уехали заграницу…
   
    Предаваясь печальным мыслям, Лиза шла и шла. Прошла Георгиевскую площадь, плотно застроенную постоялыми дворами и амбарами, миновала массивное здание Георгиевской церкви. Поднялась на гору, вышла к Базарной площади. Сидельцы-зазывалы выбегали из лавок, приглашая прохожих зайти. Лиза заторопилась — запахи, доносящиеся из открытых дверей, дразнили её вечно полуголодный желудок. Вздохнув, бросила мимолётный взгляд на известный магазин сукна, мехов и платья господина Пахомова с сыновьями. А потом на тумбе с афишами увидела объявление о художественной выставке Товарищества Курских художников в здании реального училища. В списке незнакомые, ни о чём не говорящие ей имена: Яковлев, Голиков, Шумов.… Подумала, что господа любят ходить на выставки. Может, и ей, Лизе прикинуться госпожой? Вот только бы никто не увидел её латаный локоток.
   
    Девочка решилась и повернула в сторону реального училища. Внушительное каменное здание с большим крыльцом и балконами, украшенными лепниной, возвышалось на Московской улице под номером 18. Лиза вошла.
   
    Однако в залах выставки она не увидела ничего для себя интересного. Ни привлекающих глаз господ, ни поражающих взор картин. Ну разве это можно назвать картиной — коровы на траве? Как грубо, как приземлено. И публика в том же духе — бородатые мужчины в потёртых пиджаках, несколько женщин без причёсок, в мятых платьях. Единственное, что ей понравилось, это как смотрят на неё некоторые мужчины. Да и женщины тоже. На неё никогда никто так не смотрел. В упор, восхищённо, изучая. Под этими взглядами она чувствовала себя неземной красавицей. Смущаясь, девочка повернула голову к картинам. И вдруг замерла — прямо перед нею висел большой портрет, а на портрете изображена была Зинаида. Да-да, именно она, её тяжёлые черты, чёрные кудри вдоль спины, приоткрытый, как от нехватки воздуха алый ротик. Но в каком она была виде! Зинаида была обнажена. Не так чтобы полностью — плечо и грудь ей закрывала тигровая шкура, но всё остальное — спина, бёдра были открыты полностью. О Боже, Зиночка! Лиза обернулась, словно ища ответа. На её лице было написано отчаяние и страстный вопрос.
   
    — Чем могу служить? — услышала она тут же и испуганно обернулась. Перед нею стоял молодой мужчина. Лиза не заметила, что он наблюдал за нею с того самого момента, как она вошла в зал. У него было красивое тонкое лицо с ухоженной бородкой и нежным взором. Единственным, но существенным недостатком его внешности был маленький рост. Незнакомец был ниже даже невысокой девочки Лизы. Но как он смотрел на неё! Лиза покраснела и опустила глаза. Перебарывая смущение, она всё-таки спросила:
   
    — Скажите, кто эта девушка?
   
    — Натурщица, — ответил мужчина приятным баритоном.
   
    — Я понимаю, но не скажите ли вы, как её зовут, и где я могла бы её найти…. Или хотя бы покажите мне, кто мог бы помочь мне. Понимаете, она очень похожа на мою подругу, что пропала недавно…
   
    — Ну, девушки бывает, что пропадают, однако, от этого они теряют очень мало, а часто больше приобретают, — мужчина не отрывал от Лизы восхищённого взора. Страстность, зазвучавшая в голосе девушки, заставила синим пламенем вспыхнуть её холодноватые глаза.
   
    — Тогда, может, вы познакомите меня с художником, который написал этот портрет, он должен знать…
   
    — Могу, — улыбнулся мужчина, и выпятил грудь, — позвольте представиться, — Лотрек, один из участников данной выставки. Вам нравится?
   
    — Да, очень, но меня особо интересует вот эта девушка, — сказала Лиза, не обратив внимания на странное имя мужчины, не до того ей было.
   
    — Ну…Ну знаете ли… — несколько обескураженный, он помялся, подыскивая ответ, и вдруг нашёлся: — вы знаете, должно быть у меня в мастерской есть э… записи… Поверьте, я не в силах запомнить все имена… — он с гордостью провёл рукой по воздуху, указывая на ряд висевших картин — девушки, девушки, прелестные, одетые и полуобнажённые, блондинки и брюнетки. И все написаны в одном стиле, несмотря на различную технику — акварель, гуашь, масло, пастель, уголь. Но все как одна — сладко-нежные, романтические, все с тонким налётом чувственности. Красивые. — И если вы очень хотите… Мы можем…э…. дойти до моей мастерской. Я покопаюсь в моих записях. У меня есть и адреса… Вы можете не беспокоиться, — тут же воскликнул он, заметив испуганное движение незнакомки, — я имею понятие о чести. Достоинство женщины, поверьте, для меня не пустые слова. Я всегда уважал и буду уважать её право на свободу выбора…
   
    Лизе было не по себе, но отказаться от возможности вдруг найти Зинаиду она уже не могла.
   
    — Идёмте, — сказала она тихо, но решительно.
   
    Идти было и в самом деле недалеко. Пройдя дворами и узкой улочкой, они оказались в месте, где огромным обрывом заканчивается городская полоса и открывается роскошный вид на Стрелецкую слободу, уходящую в голубые туманные дали. Дом, где художник снимал комнату под мастерскую, смотрел окнами именно в сторону этих живописных далей.
   
    Они миновали зелёный дворик, усеянный почему-то камнями, на которых Лиза несколько раз подвернула ногу. Согнувшись, пролезли под развешанным тут же бельём, поднялись на деревянное крыльцо.
   
    — Прошу, — Лотрек отворил перед девушкой дверь — в мастерскую художника был отдельный вход.
   
    Мастерской ему служила огромная комната, в которой всё же было тесно и довольно темно от беспорядочно расставленных повсюду картин и мольбертов. И ещё там царил невообразимый беспорядок. Лиза с изумлением увидела валяющуюся в углу проросшую картошку, мокнущие в сковороде кисти, сваленное на продавленном диване тряпьё. И ещё там было много совсем
   
    непонятного девушке, далёкой от изобразительного искусства — какие-то коряги, черепки, почерневшие от времени кресты, полуразбитые фарфоровые статуэтки, книги.
   
    Игоря Соколова прозвали Лотреком не потому, что его художественный стиль был похож на стиль великого француза, совсем даже наоборот. Лотрек писал грубую изнанку жизни, Игорь же любил эту жизнь приукрасить. А такое прозвище ему дали потому лишь, что он, с головой большого взрослого человека, был очень маленького роста, совсем как Тулуз-Лотрек. В искусстве, как и в жизни, Игорь был эстетом. Недаром, увидев на выставке Лизу, он забыл обо всём, желая любым способом заполучить девушку в качестве натурщицы в свою мастерскую. Ему повезло, способ нашёлся. Теперь надо было постараться удержать её.
   
    — Прошу, — повторил он, торопливо сбрасывая с дивана тряпьё и смахивая с него невидимую пыль. — Сейчас я покопаюсь… — он, правда, подзабыл, что конкретно он должен был искать.
   
    Пометавшись по мастерской, перебросив бумаги и вещи с места на место, он вдруг почти неожиданно для самого себя схватил лист бумаги и карандаш.
   
    — Видите ли… — его взгляд не отрывался от Лизы, присевшей на диван, — я что-то плохо помню… Мне надо сосредоточиться. Но как я могу сосредоточиться, когда тут передо мной такая девушка. Поверьте! — он отбросил карандаш и бумагу, встал перед Лизой и молитвенно сложил руки, — поверьте, такой как вы ещё не было в моей мастерской! Я не могу отвести взгляд от вашего прелестного лица. А эта линия щеки, шеи, плеча… Да вы сами не можете представить, какое вы сокровище, какая вы находка для художника! Вы — вечная неистощимая муза! — однако, увидев, что Лиза торопливо поднялась, готовая бежать, с отчаянием воскликнул: — да за право иметь такую натурщицу, любой художник выложил бы миллион!
   
    Слова про миллион заставили Лизу помедлить, и Лотрек тут же почувствовал, на какой крючок ему можно зацепить эту красавицу-рыбку.
   
    — Ну конечно же, если бы вы согласились посидеть в моей мастерской хотя бы час, это не было бы бесплатно! — Лотрек принялся соображать, сколько ему не жаль выложить за работу, — я обязательно заплачу вам! А если вам будет угодно, к завтрашнему дню я более внимательно ещё раз покопаюсь в моих бумагах. А там, может, и вы поймёте, что не так страшно бывать в мастерской художника…
   
    Лиза стояла. Лотрек перевёл дух, решался.
   
    — Вы присядьте…. Как вам удобно…. При такой пластичности линий любая ваша поза будет совершенством! О, если бы вы могли смотреть на себя моими глазами! — он боялся умолкнуть. Собирая и раскладывая всё необходимое для работы, он говорил и говорил: — Такая кожа! Да найти краски, чтобы передать её сияние… Поверьте, я отдал бы жизнь! О, как милостива судьба, приведшая вас на эту выставку! Чуть-чуть головку поверните к свету! Вот так… А ручку на подушку. Грех скрывать очертания такой руки. Одна ваша рука — поэма для художника! Да вы знаете, мы с вами прославимся на весь мир…
   
    Он рисовал, Лиза молча следила за его движениями, не без удовольствия слушая его речи, расслаблялась и думала, сколько он ей заплатит, и что она сможет позволить себе купить. Даже мысли о Зинаиде временно отошли на другой план.
   
    Она просидела час. Устала, принялась искать другие позы. Лотрек отложил карандаш. Опять сложил на груди руки:
   
    — Вы прелестны. Если б вы знали, как вы прелестны! Но я вижу, вы устали и готов завершить сеанс. А что касается вашей подруги, я сделаю всё возможное… Вы… я могу надеяться, что увижу вас снова? Я допишу ваш портрет, и если мы договоримся, то сможем продолжить наше взаимное сотрудничество. А когда вы чуть привыкнете, вы сможете позировать и два часа и более… Ах, да, я не останусь в долгу, — он достал кошелёк, долго копался, вытащил пятьдесят копеек, протянул девушке, — вас устроит? — он не без тревоги посмотрел на неё. И с восторгом прочёл на её лице полнейшее удовлетворение, — значит, договорились? И я могу надеяться на завтра?
   
    Лиза зажала в ручке первую заработанную денежку и проговорила:
   
    — Если вам угодно, то я, пожалуй, приду. Но и вы не забудьте мою просьбу, пожалуйста…
   
    В тот день Лиза впервые почувствовала, что жизнь не так уж плоха, ведь она может заработать, и заработать вполне честным путём, хоть и не совсем приличным для девушки. Но кто об этом узнает! А она сможет купить себе… О, сколько она сможет купить, если он будет платить ей. Пятьдесят копеек за час работы — это немало. А если два часа, три… Хоть и это не очень-то, если учесть, что приличная дамская шляпка стоит не менее пяти рублей. Но она же будет работать! Лиза полночи не спала, мысленно копя и тратя деньги. И вполне уже реально представляя, как изящно, красиво оденется и предстанет перед Сергеем Александровичем… Тогда у неё начнётся новая жизнь.
   
    Она пришла к Лотреку и на следующий день, и на третий. Позировала она вполне уже успокоившись — Лотрек не делал попыток нарушить данное ей слово чести. И хотя дело Зинаиды осталось нераскрытым — Лотрек так ничего и не вспомнил, и, разумеется, ничего не нашёл, — их отношения понемногу становились всё более дружественными и открытыми. Он рисовал её пастелью, потом принялся за акварель. Болтал без умолку, строя планы новых композиций и выставок.
   
    Следующей композицией была иная постановка — он усадил Лизу на помост, окружил её цветами:
   
    — Флора. Вас надо писать только в стиле художников раннего Возрождения.
   
    В этот момент в дверь постучались и, поскольку было не заперто, на пороге появилась дама. При виде её Лотрек недовольно поморщился и обречённо вздохнул.
   
    Дама была немолода, пятьдесят ей стукнуло уже давно. Невысокая, полная, с виду обычнейшая мать семейства. Белокурые волосы, неприбранные, слегка засаленные выбивались из-под поношенной шляпки. Платье на ней было так же не первой свежести, хотя носила она его с некоторой долей кокетства — шарфик, букетик цветов, вычурно-яркий пояс на месте бывшей талии.
   
    Войдя, дама даже не оглянулась по сторонам, она тут же кинулась к художнику:
   
    — Лотрек, я недавно вернулась и услышала о твоём феноменальнейшем успехе! О, я так рада за тебя! Позволь поздравить и выразить тебе моё совершеннейшее восхищение! И хоть я всегда
   
    плевалась, глядя на твоих девок, но публике нравится, а мы — её рабы и слуги. Говорят, ты продал уже несколько картин. Поздравляю. Ты у нас сейчас на гребне славы, богач. Ты не забыл поставить своим друзьям и единомышленникам? Ведь ты помнишь, я всегда предсказывала тебе успех! Ты ж у нас везунчик, что бы не говорили наши корифеи… Всё ж публике намного приятнее смотреть на красивые мордашки, чем на коров Дамберга, как бы искусно он их не выписывал. Над чем же ты работаешь сейчас?
   
    Она подскочила к мольберту Лотрека, и тут увидела Лизу, сидящую вполоборота на высоком помосте. На голове девушки поверх вьющихся распущенных волос красовался венок из ромашек. На колени было живописно брошено светлое покрывало, в беспорядке лежали луговые цветы, их которых натурщица вроде как собиралась плести венок. Увидела. Замерла. Смотрела до неприличия долго и вдруг воскликнула:
   
    — Тебя убить надо, Лотрек, откуда ты берёшь подобные экземпляры? А главное, как ты их уговариваешь? Это же… Да это же дитя. И ты умудрился утащить её из под носа гувернантки?.. Но, чёрт возьми, такое дитя… Это же не дитя, это божественнейшее явление… Ты кто? — она подошла ближе, внимательно вглядываясь в лицо девушки. Её взгляд — Лиза ещё не привыкла к характерному взгляду художников, — заставил её улыбнуться. Дама схватилась за сердце, — Лотрек, это в точности моя Эвридика! Чудеснейшая фея мечты в аду нашего бытия!
   
    Лотрек конвульсивно дёрнулся:
   
    — Ну ты знаешь, это просто не этично. Её нашёл я. Она моя.
   
    — Твоя, твоя… — проворчала дама. Подумала, а потом как-то быстро отвлеклась.
   
    — Говорят, ты ужом вился перед Якименко, — проговорила она совсем другим тоном, — ну это и понятно, ты можешь…. Наверняка готовишь персональную выставку?
   
    — А почему бы и нет? Мои девушки намного приятнее для глаз, чем нынешняя мода. Согласись, прошлогодний «Ослиный хвост», где Малевич выставил свой «Чёрный квадрат» — это только для тех, кто ничего не понимает в живописи, а любит корчить из себя новомодных знатоков. Да и вообще все эти новые течения — не для меня. И я, как видишь, не ошибаюсь, мои работы распродаются намного успешнее, чем все эти кубизмы, фовизмы, мовизмы и прочая ерунда, которыми нас заражают декадентские столицы.
   
    — Ну уж «Чёрный квадрат» ты не трогай, — проговорила дама, — это философия, это глубина мысли, бездонность…
   
    — Но не живопись, — самоуверенно воскликнул Лотрек. — живопись — вот она, — и он восторженно протянул руку в сторону заскучавшей Лизы.
   
    Дама скользнула взглядом по фигуре девушки. Отвернулась.
   
    — Ну ладно, твори, глядишь, станешь знаменитым…. Только не возгордись, а то старые друзья не прощают измены.
   
    И вышла.
   
    Спустя час, получив свои заработанные пятьдесят копеек, вышла и Лиза. Надвинув на лицо шляпку, она постаралась поскорее выйти из тупичка, где жил художник, и лишь добравшись до Купеческого сада, замедлила шаг. Лиза пошла тихо, отдыхая, деньги в кармане служили источником её радостного настроения. Но, проходя по аллее, засаженной тополями, Лиза вдруг услышала почти рядом «Мадмуазель!» и, испуганно вскинув голову, и увидела ту даму, что заходила накануне к Лотреку. Дама, по-мужски размахивая зонтиком, торопилась к ней: «Я ждала вас, простите!»
   
    И Лиза не без удовлетворения вновь заметила, как изучающе и восторженно скользит по её лицу и волосам взгляд странной дамы. Она остановилась, ожидая.
   
    — Я не смогла уйти… Такая совершеннейшая красавица… Умоляю, попозируйте мне чуток. В вас есть всё, что мне нужно для моей Эвридики.
   
    — Но господину Лотреку это может не понравиться… — сказала Лиза нерешительно. Она видимо желала, чтоб её уговорили.
   
    — Но вы свободны в выборе, и совсем необязательно сообщать об этом Лотреку! — радостно воскликнула дама. — О времени, удобном для вас, мы договоримся. И о зарплате тоже. Не беспокойтесь, я вас не обижу. Конечно, я не столь богата, как наш знаменитейший Лотрек, но зато я не жадна и смогу платить вам по восемьдесят копеек за час. Кроме того, я — женщина. Это, согласитесь, для вас намного выгоднее, если вас заботит ваша репутация. А что вы не из «тех», которые одновременно и позируют и спят с художниками, это видно сразу. Однако, уж поверьте мне, если вы будете продолжать работать у Лотрека, вы всё равно станете его любовницей! Вам ещё не рассказывали? Даже при том, что он женат и вынужден содержать жену и троих детей… Хотя, надо отдать ей должное, она довольствуется тем, что имеет и никогда не заходит в его мастерскую. А он этим пользуется во всю… При таком маленьком росте он имеет необузданнейший темперамент. А может своими бесчисленными любовными победами он просто пытается самоутвердиться…..
   
    — Он обещал мне… Я бываю у него вот уже пятый раз, и он ведёт себя совершенно прилично, — не без испуга проговорила Лиза. Становиться любовницей художника совсем не входило в её планы.
   
    — Пятый раз! — воскликнула со смехом дама, — я поражаюсь, что на этот раз он дотерпел аж до пятого раза! Обычно это происходит уже во время первого сеанса. Но вы не вините его — художники всегда влюбляются в свои модели, тут уж ничего не поделаешь. Только в таком случае модель сама должна думать куда и на что она идёт… Дорогая моя, а вы разве не знаете, что все те девушки, которых он заманивал к себе и которые позировали ему — они все, все становились его любовницами. Все!
   
    — Любовницами? — ужаснулась про себя Лиза, вновь подумав о Зинаиде. Дама заметила изменившееся выражение лица девушки.
   
    — А как вы попали к нему? Вы не похожи на тех, что ищут приключений. И на голодную, нуждающуюся в куске хлеба — тоже… Скорее вы похожи на леди, сбежавшую от гувернантки. И для отвода глаз одевшуюся поскромнее.
   
    Лесть приятно щипнула самолюбие Лизы. Она решилась признаться:
   
    — Я зашла на выставку и там увидела нарисованный господином Лотреком портрет моей близкой подруги. Самой близкой. Она пропала при очень странных обстоятельствах… Я надеялась, что господин Лотрек поможет мне её найти…
   
    — Глупышка! Да он забывает имена своих натурщиц сразу же как расстаётся с ними! — дама вдруг взяла Лизу под руку, — а вот я могу помочь вам, — сказала она таинственным голосом, — да-да не удивляйтесь, у меня есть одна хорошая знакомая, которая способна видеть будущее как прошлое. Для неё нет ничего скрытого. Это одна из величайших прорицательниц нашего времени. Она на днях должна вернуться из Москвы, где проходил съезд всех великих магов России…
   
    Лицо Лизы осветила радость. Дама приняла это как согласие на всё, что она хотела от девушки.
   
    — Ну а теперь будем знакомы. Филомена, — проговорила дама торжественно и протянула Лизе руку.
   
    — Лиза, — ответила та в свою очередь, и не в силах была скрыть удивление, услышав странное имя художницы.
   
    Глава 6
   
    Да, Филомена была права, позировать в мастерской женщины намного спокойней. Кроме того им было о чём поговорить — Филомена с удовольствием учила Лизу житейской мудрости. Она рассказывала девушке о своей жизни, уверенная, что её жизнь — пример для подражания, хотя в общем-то ничего в ней особенного не было. Филомена жила с мужем, который тоже был художником, и являлся главным кормильцем семьи, у них был сын, невестка, внуки. Конечно, образ её жизни был странноват, её суждения часто удивляли, а то и шокировали Лизу. Филомена страшно любила всё таинственное, с мужем «дружила», много курила, обожала разговоры о революции и отличалась несокрушимой жизнерадостностью.
   
    — Представляешь, — как-то сообщила Филомена (она быстро стала называть Лизу на «ты»), когда они очередной раз встретились в её мастерской, — меня вчера изнасиловали.
   
    Лиза испуганно всмотрелась в безмятежно улыбающееся лицо Филомены.
   
    — Да-да, какой ужас, ты не можешь себе представить! И знаешь кто?! Наш сосед! Он зашёл ко мне угостить меня мёдом, и… — дама, выразив печаль на лице, глубоко вздохнула. Потом не выдержала: — знаешь, мне в общем-то было неплохо. И я не отказалась бы от продолжения отношений. Лишь бы муж не узнал. Хоть у нас и чисто дружеские отношения, и у него есть подруга, но всё же…. Как ты думаешь?
   
    Невинное личико Лизы пошло пятнами. От стыда за простодушие престарелой дамы и от отвращения к ней. Ну что ответить? Филомена, посмотрев на девушку, весело рассмеялась. Затянувшись очередной папироской, воскликнула:
   
    — Ах, бедняжка, ты же ещё девственница! Как там наш господин Лотрек, ещё не пытается сблизить ваши отношения?
   
    — Нет-нет, — испуганно проговорила Лиза. О, она боялась даже говорить о подобном… Тем более что в последнее время ей показалось… Да нет, это только показалось. Но когда от него попахивает винцом, он так странно смотрит на неё… Да, Филомена права, надо прекратить их встречи. Но как приятно получать деньги, Боже мой! Получать и прятать их дома под матрац. Накопить много-много…
   
    — Кстати, — однажды вспомнила Филомена, — наша Сивилла уже дома и принимает.
   
    — Кто? — не поняла Лиза.
   
    — Сивилла, ясновидящая, о которой я тебе говорила, ты же хотела узнать о своей подруге?
   
    Глава 7
   
    Их провели в небольшую комнату. В комнате не было видно ни дверей ни окон, повсюду висели чёрные занавеси, с нашитыми на них таинственными знаками. Толстый ковёр на полу гасил все звуки. Из мебели в комнате был лишь круглый стол под скатертью, окружённый табуретками и деревянный резной диванчик в полутени. На диванчике сидели две дамы в одинаковых с виду тёмных платьях с наброшенными на лицо густыми вуалями.
   
    — Для сеанса нужно, чтобы был круг, — шёпотом пояснила Лизе Филомена.
   
    Самой Сивиллы в комнате не было. Её пришлось ждать, причём довольно долго. Когда же она вошла, все почему-то испуганно поднялись. Ясновидящая была красивой дамой в чёрной накидке на восточный манер, на её руках сверкали фальшивые бриллианты. Оглядев присутствующих и ни на ком не остановив взор, Сивилла протянула руку к столу, молча приглашая занять места. Они расселись. Лиза оказалась рядом с хозяйкой. Со стола была снята скатерть, и Лиза увидела на деревянной столешнице начертанные странные знаки. На середину стола легло фарфоровое блюдце, на которое Сивилла, а потом все присутствующие положили пальцы. Всё, что начало происходить далее, заставило Лизу засомневаться, стоит ли ей тут находиться, и не лучше ли начать читать молитвы. Но стоило ей только подумать о молитвах, как Сивилла выразительно-строго глянула на неё и произнесла:
   
    — Думай о том, ради чего ты здесь. Остальное будет после.
   
    Лиза испуганно сжалась и уже просто боялась думать.
   
    Между тем Сивилла начала говорить. Ни с кем-нибудь из присутствующих, а с тем, кто, казалось, находится в этот комнате, но не видим. Более того, вскоре, впадая в транс, Сивилла начала воспроизводить голос того, невидимого. Она начала говорить двумя голосами, своим, и незнакомым, мужским. Лиза дрожала всем телом, её знобило, на лбу выступили капельки пота. И вдруг Сивилла, обращаясь к ней, приказала:
   
    — Спрашивай! Он согласен говорить с тобой.
   
    Лиза от страха не могла вымолвить ни слова.
   
    — Спрашивай, пока он здесь! — Повысив голос, повторила Сивилла.
   
    — Я… мне про Зинаиду…. — пролепетала девочка.
   
    — Зинаида… — повторила Сивилла, и замолчала. Её лицо стало изменяться. Сначала оно исказилось до уродливости, потом вдруг выразило непереносимую боль, потом расслабилось, нежная улыбка, улыбка матери скользнула по красивым её губам и мужским голосом, так несоответствующим этой улыбке, прорицательница произнесла:
   
    — Она жива. Она мертва. Она между землёй и небом. Ты не успеешь увидеть её… Её увидят другие, — голос издал подобное звериному рычание. — Твоя подруга, — продолжил голос, — твоя подруга… её имя на А, она заберёт у тебя твою судьбу. Ваша судьба — одна на двоих. Ты можешь бороться и забрать у неё своё. Но борьба идёт через кровь, — в груди Сивиллы опять что-то клокотнуло. — Борись! Борись! Борись!
   
    Почти выкрикнув последние слова, Сивилла подняла от блюдца руки, откинулась назад и замерла с закрытыми глазами, словно умерла. Присутствующие боялись шевелиться. И долго так сидели в мёртвой тишине. Наконец Сивилла открыла глаза. Словно проснувшись, она обвела взглядом присутствующих. И остановила его на Лизе.
   
    — Трудная ты, девочка. Прорываешься через то, что тебе не по силам. И мне тяжело, — она выпрямилась в кресле, сказала, — я сегодня устала. Сеанс окончен. Если вы, господа, желаете продолжения, то давайте назначим другой день.
   
    Филомена приказала Лизе положить деньги — плату за работу — на стол. Они вышли. Лиза молчала. Она была подавлена и увиденным и услышанным. Она перебирала в уме сказанное ясновидящей, искала в сказанном смысл. Непривычно молчалива была и Филомена.
   
    — Я никогда не видела её такой, — наконец произнесла художница, — ей, видимо, действительно пришлось нелегко с тобой.
   
    А Лизе захотелось покаяться в совершённом. Только чтоб перед чужим священником, где её не знают. На душе было маятно. Лезли в голову мысли о том, что за пару непонятных слов она выложила такую огромную сумму. Придётся ещё поработать у этой развратной Филомены, да и у Лотрека.
   
    Лотрек встретил её радостно-возбуждённый и, как часто с ним бывало, слегка нетрезвый.
   
    — Красавица моя, можешь поздравить, я продал одну из моих картин. Это ты приносишь мне удачу. Ты — моя муза, фея…. Нет, тебя мало озолотить! Сегодня мы немного поработаем, а потом я хочу угостить тебя. Ну должны же мы отпраздновать такой успех! О, моя красавица, моя красавица, я хочу разговаривать с тобой стоя на коленях!
   
    Он живо повернулся на каблуках, сдёрнул с ширмы какую-то воздушную ткань и воскликнул:
   
    — Я придумал новую композицию. Ты будишь моё вдохновение! Новая композиция принесёт нам с тобой небывалый успех. Ты только послушай. Но для этого… — он с лёгким смущением,
   
    заметно притворным, окинул фигурку девушки — ты должна попозировать мне чуть обнажённой. О, не пугайся! Всего чуть-чуть. А заплачу я тебе как за обнажёнку, вдвое больше. Ну не бойся, твоя подруга не отказывалась, и смотри, как великолепно получилось! Её купили за очень хорошую цену. Всё не так страшно. А я умею держать своё слово, данное тебе в самом начале наших отношений. Ну же, малышка! Это только поначалу кажется невозможным. А такой красавице как ты просто грех скрывать свою красоту…
   
    — Вы с ума сошли! — в ужасе воскликнула Лиза.
   
    Однако, он вновь смог уговорить её, осыпая обещаньями, комплиментами, лестью, восторгами. Раздеваясь за ширмой, девочка дрожала всем телом, её кожу покрыла холодная испарина. О, она бы отказалась, но деньги…. Особенно после того, как потратилась у Сивиллы. Отдать столько. А за что? Что она в результате узнала?..
   
    Набросив на тело совершенно прозрачное покрывало, которое Лотрек предложил ей, распустив волосы, как требовалось для композиции, она долго не решалась предстать перед ним. Он сам вытащил её из-за ширмы и поставил на подиум. Поставил, расправил волосы по плечам, приказал прислониться бедром к осколку колонны из гипса, а руку забросить за голову. Закончив постановку, отошёл подальше, после чего, молитвенно сложив руки на груди, прошептал:
   
    — Моя богиня….
   
    Поза была тяжела, и девушка часто нуждалась в отдыхе.
   
    — Это сначала, потом привыкнешь, — он лихорадочно чертил карандашом на большом листе бумаги. — Если бы ты могла видеть себя моими глазами! — не умолкая, говорил Лотрек, — а я заставлю тебя видеть, и всех тех, кто придёт на мою выставку. Публика умрёт, созерцая подобное совершенство.
   
    — Я устала…
   
    — Моя малышка!
   
    Он тут же отложил карандаш, подбежал к Лизе, взял её за руки, подвёл к дивану, усадил, накинул плед ей на плечи.
   
    — Сейчас отдохнёшь. Сейчас ты не только отдохнёшь, но я знаю, чем повеселить твою душу!
   
    Грациозным движением Лотрек набросил на столик белую скатерть. Через мгновение на ней оказалось блюдо с пирожными, коробочка конфет, початая бутылка красного вина, бокалы, салфетки. Накрыв, он сел напротив Лизы, разлил вино.
   
    — Моя красавица, — он с торжественным видом поднял свой бокал и посмотрел на Лизу увлажнённым взором, — я почитаю за чудо, что судьба преподнесла мне встречу с тобой. И не устаю ежечасно благодарить её. Бери, Лиза, давай выпьем вместе. Бери, не бойся. И пирожное. Я нарочно выбирал какие тебе нравятся. Ах, Лиза, если бы ты знала! — он вздохнул, выпил, поставил бокал на стол. Свой бокал Лиза всё ещё держала в руке, не решаясь пить.
   
    — Сколько тебе лет, малышка? — вдруг спросил Лотрек, жадно любуясь её взглядом, светлыми локонами, струящимися вдоль юного, совсем детского личика, очертаниями капризных и в то же время таких наивных губ, разрезом холодновато-голубых глаз.
   
    — Скоро будет пятнадцать, — ответила Лиза, — в сентябре.
   
    — Ах, дитя, совсем дитя! — он налил себе ещё вина, — жаль, что ты так юна, а то ты могла бы быть настоящей подругой художника. Ты бы хотела быть моей подругой, Лиза? Я…нравлюсь тебе?
   
    Она, не найдя что ответить, лишь испуганно взглянула на Лотрека. Он засмеялся. — Не бойся, я знаю, с кем я имею дело и дорожу твоей невинностью даже больше, чем ты сама. Но как хотелось бы помечтать! Всегда вместе, и днём и ночью. Мы бы творили неустанно. Создавая такие шедевры, какие могли бы затмить и Тулуз-Лотрека, и Ренуара, и самого Серова, да что там — Рафаэля! А знаешь, ты безумно похожа на его Сикстинскую мадонну?!
   
    Увидев, что Лиза собирается, наконец, поставить бокал на стол, так и не отпив из него, Лотрек бурно воспрепятствовал:
   
    — Нет, нет, ты должна выпить, хоть раз! Выпей, за нашу встречу, за наш успех. Ну же не бойся. Это чудное французское вино! И закуси пирожным. Тогда хмель не возьмёт тебя, а ты испытаешь подлинное наслаждение.
   
    Он пересел к Лизе на диван. Поднеся её руку с бокалом к её губам, Лотрек заставил девочку сделать несколько глотков. В её другую руку он тут же вложил пирожное.
   
    — Моя фея! Просто сидеть подле тебя, смотреть на тебя — блаженство! Даже твои пальчики, измазанные кремом… — он вдруг взял её руку в свою и стал слизывать крем с её пальцев. Лиза испуганно дёрнулась, желая освободиться, но ей это не удалось.
   
    — Я буду ждать, когда ты чуть подрастёшь… Когда ты поймёшь… — его голос прерывался от участившегося дыхания.
   
    — Вы знаете, я, пожалуй, пойду, — наконец проговорила Лиза, пытаясь подняться с низенького дивана.
   
    — Нет-нет, глупышка, куда ты, не бойся, не торопись, — и вдруг, придавив девочку к спинке дивана, Лотрек поймал её губы и прижался к ним своим горячим влажным ртом. А рука его торопливо заскользила по её телу, и нервно и нежно лаская её груди, её живот, бёдра. В первый момент Лиза испугалась. Но только в первый момент. Тут же, собравшись с силами, девушка грубо оттолкнула Лотрека и вскочила. Обойти его оказалось не просто. Потерявший от страсти голову мужчина поймал её, и беспомощная натурщица вновь очутилась в его объятиях.
   
    — Вы сошли с ума, — закричала она, — как вы себя ведёте!? Оставьте! Оставьте, отпустите меня! — в её голосе ещё не было страха, был только гнев.
   
    Только художник не слышал. Он с силой пытался уложить её на диван. Лиза визжала, выворачивалась, кусалась, звала на помощь. Не единожды вырывалась, но вновь оказывалась в его руках. Она никогда не думала, что у мужчин бывают такие цепкие руки и такое сильное тело. Даже у таких низкорослых.
   
    Ему, наконец, удалось подмять её под себя. Безумными глазами Лотрек заглянул в разрумянившееся, с пылающим взором лицо.
   
    — Лиза, Лиза, красавица, — он задыхался, — если б ты знала… Как я… да я просто не могу без тебя, я умираю без тебя, я уже не знаю, что мне делать без тебя, без твоих глаз, рук, волос, тела…. Да я думаю о тебе… Я постоянно хочу писать тебя, всякую, разную, и… о, ты бы видела себя сейчас, как я хочу писать тебя постоянно, постоянно, всякую, всякую, неповторимую. Как я хочу тебя!..
   
    Сделав резкое движение, Лиза снова вырвалась. Бросилась прочь, но была поймана за покрывало, ещё скрывающее её наготу. Покрывало соскочило с плеч, а сама девочка упала на пол. И тогда она впервые почувствовала страх, что никак не избавится от этого сумасшедшего мужчины — его руки и его тело настигали её повсюду.
   
    — Пустите меня, — пролепетала она, растерявшись от того, что оказалась совершенно голой и оттого совершенно беззащитной. — Я умоляю вас. — В её глазах появились слёзы. Поверив, он расслабил руки. Но Лиза тут же, не стесняясь, вновь вскочила на ноги. И была поймана вновь. Он стал целовать её, Лиза заплакала, теперь не на шутку впав в отчаяние:
   
    — Отпустите меня, вы же должны понять, как это всё для меня ужасно! — Она с чувством невыразимого отвращения отворачивала лицо от его поцелуев, извивалась в его объятиях, плакала, слабея, но не переставала умолять его отпустить её.
   
    И вдруг Лотрек больно схватил её за волосы.
   
    — Послушай, глупышка, — проговорил он через силу, — ты напрасно боишься…. Если ты не хочешь, я не трону тебя…. Но я слишком хочу тебя, ты даже не представляешь как… Давай договоримся, ты полностью доверишься мне и будешь делать то, что я хочу… Ты дашь мне поласкать твоё тело, всё тело… И будешь послушна… Только если ты будешь совершенно послушна, я отпущу тебя. И не трону твоей девственности. Договорились? Ну? Посмотри мне в глаза и скажи «да»… Ну же…
   
    Он запрокинул кверху её несчастное личико, дрожащее, залитое слезами, искажённое болью и страхом, жадно вгляделся в её распухшие от поцелуев губы.
   
    — Да, — прошептала она едва слышно, — да…
   
    Она вышла от него, когда уже начало смеркаться. Тёплый летний вечер был тих, веяло лёгким ветерком, умиротворением и благостью. Но на сердце Лизы не было ни того, ни другого. Ей было плохо, настолько плохо, что не возможно было сдержать стонов, которые сами собой вырывались из её груди. А по её щекам бежали слёзы. Она шла быстро, почти бежала. Но разве можно убежать от себя, избавиться от чувства гадливости, от ощущения осквернённости своего тела, души, от бессильного желания содрать с себя кожу, которая всё ещё горела от прикосновений ненавистных рук и чужого потного тела. Ей хотелось кричать, а ещё закрыть глаза и умереть, чтобы не видеть мерзости окружающего её мира. Женская красота, мужские улыбки, призывные взгляды — всё прятало под собой одно — бесконечную грязь, похоть, ненависть. О, если бы у неё сейчас был револьвер, она стреляла и стреляла бы, не выбирая цели! Потому что весть мир — мерзость, и он не имеет права жить. А в первую очередь она убила бы его, позволившего себе открыть ей такие глубины человеческой нечистоты, о которых она не знала и знать не желала.
   
    Более того, он заставил её пережить такие ощущения, воспоминая которые она содрогалась от самоотвращения. Такое не забыть и не заглушить. Да, а потом она убила бы себя, потому что жить с тем, что сейчас переполняло её, было невозможно. Воспоминания были слишком живы, слишком мучительны, слишком невыносимы. Они вызывали спазмы в желудке, и не выдержав, Лиза завернула за чей-то забор, где её и вырвало. Дальше она шла уже еле-еле волоча ноги, а потом вдруг опустилась прямо на тротуар… Нет, она не могла больше жить!
   
    Лиза появилась на пороге своего дома поздно ночью. Растрёпанная — её шляпка где-то потерялась, — в грязном измятом платье, едва стоящая на ногах. А навстречу ей вышла мать, бледная от гнева и страха.
   
    — Ты… Где ты была? Ты… Вот до чего довели тебя твои идеи!
   
    Лиза, не отвечая, упала на стул, пяткой об пятку сбросила с ног грязные туфли. Её взгляд немного прояснился только когда мать, продолжая кричать, обзывая её шлюхой и проституткой, вдруг протянула Лизе её заработанные деньги, завёрнутые в тряпицу, которую она клала под матрац.
   
    — Что это?! — кричала бедная женщина, — ты пошла по рукам? Тебе мало было денег? Ты ходила голодная и раздетая?! Ты!.. — ей не хватало слов, она рыдала.
   
    — Да, — наконец, через силу проговорила Лиза, — мне не хватало денег.… Мне опротивело всё… А эти… Я их честно заработала. И не тем, как вы думаете. Цела я, не бойтесь, главное у меня на месте, если вас это волнует…
   
    — Не ври! — завизжала мать, — посмотри на себя!..
   
    — Ваше дело, — Лиза поднялась со стула, подошла к матери, выдернула из её руки деньги и скрылась за дверью своей комнаты. Там, засунув руку в карман, вытащила положенные ей на прощание Лотреком ещё три рубля, завернула всё это в тот же платок и положила все деньги снова под матрац.
   
    Глава 8
   
    Ольга Николаевна Клопова, приняв воспитанниц после каникул в стенах училища, убедилась, что сделала правильно, поторопившись раздать девочек на лето родным. Страшное событие — исчезновение Зинаиды Госкиной, потрясшее заведение, под влиянием летних впечатлений значительно потеряло свою остроту. Епархиалки возвращались жизнерадостные, успокоенные. Темами их болтовни теперь были как обычно наряды, рассказы о домашних и новых знакомых, прочитанные книги…
   
    Ольга Николаевна позаботилась сделать и перестановку мебели в дортуарах, классах и столовой, чтобы ничто больше не напоминало о несчастной девочке. Разговоров о Зинаиде избегали, тем более, что и сказать-то было нечего: разыскать девочку полиции так и не удалось.
   
    Встречая епархиалок, директриса особенно волновалась, ожидая прибытия близких подруг Зинаиды — Лизы и Шурочки, но и эти девочки ничем не обеспокоили щепетильную даму, по
   
    крайней мере внешне. Шурочка была как всегда добродушно-весела, более того, видимо, что-то произошло с нею летом, отчего глазки девочки лучились, с губ не сходила мечтательная улыбка. Да и вся Шурочка как-то неуловимо похорошела, её движения приобрели несвойственную ей грацию, а в манере одеваться засквозило некоторое кокетство. Конечно, в стенах этого заведения подобные вольности были недопустимы, но Ольга Николаевна была к Шурочке снисходительна — девочка не из самых бедных, да и брат её не на последнем счету у губернатора, и хоть он пока мало интересуется своей родственницей, кто знает, как обернётся дело в дальнейшем.
   
    Лиза так же не вызвала беспокойства у директрисы, хотя некоторое напряжение сквозило в её манерах. Но на это у Лизы были и свои причины, с пропавшей Зинаидой никак не связанные: Ольга Николаевна догадывалась, что Лизе мешают жить и радоваться завистливый характер и завышенные требования к окружающим. Оттого её совершенную красоту всегда так портили неприветливый взгляд и прорывающиеся порой нотки озлоблённости в голосе.
   
    Ольга Николаевна не раз с недоумением спрашивала себя, отчего это девочки, ведущие одинаково строгий образ жизни в её учреждении, где большую часть их времени занимают молитва, посещение храма, наставления батюшки, регулярное приобщение к Святым Тайнам Христовым и изучение Священного писания, порой ведут себя так, словно о Боге и его Заповедях ничего никогда не слышали. Зависть, ревность, злоба, жадность живут в их душах так же, как и в душах тех, кто никогда рядом с церковью и не стоял... Иногда она обращалась за разъяснением к батюшкой, и он успокаивал Ольгу Николаевну, уверяя, что всё равно когда-то посеянное зерно веры прорастёт.
   
    — Наверняка? — с печальной наивностью спрашивала директриса, и батюшка кивал головой:
   
    — Наверняка…. Ну а так всё может быть. И Иуда рядом с самим Господом ходил, а предателем оказался….
   
    Глава 9
   
    Она лежала на постели, вытянув вдоль тела бессильные руки, неподвижно, потому что каждое движение доставляло ей боль. В окно светила луна, огромная и страшная. Всё вокруг было страшно. И страшна была та боль, что разрывала её нутро. Она лежала и смотрела на луну, и в её свете видела то, что хотела видеть, да так явственно, словно это было наяву. Его, высокого мальчика с изумительным цветом кожи, с длинными ресницами и мягкой улыбкой на слегка полноватых губах. Только он смотрел не на неё. А на кого? Она силилась заглянуть в то, что было от неё скрыто, силилась и не могла, и оттого страдала. Он был нужен ей как воздух, она даже попыталась приподняться. Она позвала его, прекрасно осознавая, что докричаться до него через этот бред просто невозможно. И всё же… Она подтянула ноги, привстала на локтях. И вдруг увидела, как ночной мрак пронизал тонкий луч, пущенный подобно стреле молчаливой луной. Он прошёл через оконное стекло и вдруг буквально пригвоздил её к постели. Она закричала как от ожога — живот, казалось, зашёлся пламенем, в котором ей суждено было сгореть. Она кричала, металась на своём ложе, теряя рассудок, скребла пальцами простыню, скрипела зубами. Луч копьём сидел в ней. Ей казалось, что она умирает, что вот-вот умрёт, но смерть медлила, отпустив
   
    ей время на нечеловеческие страдания. Казалось, сердце билось в самом мозгу, и дыхание вырывалось с бессильными хрипами. Где же смерть? Когда конец? Терпеть ей было уже невозможно. Сквозь туманную дымку она иногда различала всё тот же белый диск луны. И растворяющееся в небытии лицо…
   
    Луч сидел в ней. Живот уже обуглился и дымился. Где же предел, и будет ли он? Она, не в силах шевельнуться, даже вздохнуть, всё же попыталась воззвать о помощи, надеясь, что потеряет сознание. Но сознание упорно сидело в ней. Она ещё раз, слабея окончательно, попыталась подать голос, и вдруг увидела — от темного окна отделился чёрный женский силуэт. Некоторое время силуэт был в полной неподвижности, и в лунном свете хорошо читались линии молодого, стройного, пропорционального тела. Женщина казалась неодетой, или одетой в сильно облегающий её костюм, поверх которого различимо было тонко-прозрачное колеблющееся одеяние на подобии мантии, покрывающее её стан, голову и часть лица. Лицо её было почти невидимо.
   
    Незнакомка так долго стояла неподвижно, что умирающей стало страшно.
   
    — Кто вы? — наконец, решилась прошептать она.
   
    Женщина шевельнулась. Потом приблизилась. Лунный свет упал на её лицо, и оно внезапно поразило своей красотой. Какой-то мраморной правильностью черт, только холодных, и малоподвижных.
   
    — Ты звала — и я пришла, — проговорила она, устремив на страждущую нечеловечески огромные глаза.
   
    — А кто вы? — повторила лежащая, внутренне холодея от этого взгляда.
   
    — Твой Ангел-хранитель, — ответила незнакомка. — Я услышала твою боль. Он отпустил меня.
   
    — Кто он?
   
    — Властелин и создатель всего сущего.
   
    — Ну так отчего же вы медлите? Вы же видите, как я страдаю.
   
    — Вижу. Вижу как мучаются твоё тело и твоя душа.
   
    Незнакомка протянула руку и спокойно отвела сжигавший её луч, потом провела рукой по месту, где была боль. Рука была холодна как лёд. Этот лёд так же, как и огонь прожёг её до самых внутренностей, но боль прошла. Лежавшая с осторожностью перевела дух. Да, боль прошла, но легче не стало — осталась боль в душе.
   
    — Дальше помочь себе ты сможешь только сама, — сказала женщина.
   
    — Но как?
   
    — Сперва разобравшись, что гложет тебя.
   
    — Ничего…
   
    — Ты должна сказать то, что я читаю в твоей душе. Я же вижу её… Но ты должна и сама осознать свою боль. Говори, я помогу тебе.
   
    Ей казалось, что говорит не она, а кто-то вместо неё, сама она никогда не смогла бы выговорить таких слов:
   
    — Я люблю его… Я хочу его… Он преследует меня во сне, где я каждую ночь желаю отдаться ему…. И иногда мне это удаётся. Только я хочу, чтобы это было наяву. Чтобы он всегда был со мной. Ощутимый, близкий до бесконечности….
   
    — На что ты готова ради достижения своей мечты?
   
    — На всё. Я слишком хочу его…
   
    — Ты его получишь. Но только тогда, когда выполнишь, ради чего ты призвана на землю.
   
    — Ради чего?
   
    — Все в этот мир приходят не просто так. На каждого у его Создателя есть свой замысел. Даже на самого ничтожного. Что же касается тебя — ты далеко не ничтожна. Предназначение у тебя самое высокое. Оттого мне приказано дать тебе новое имя. «А» — первая буква, начало. «Я» — последняя — конец. Ты будешь — Айя. В тебе будет мир…
   
    — Что это значит?
   
    — Это значит, что когда придёт время, ты должна быть готова.
   
    — К чему?
   
    — Ко всему, что прикажет он, и сообщу тебе я, его посланница и твой хранитель и наставник. А сейчас мне пора. Не бойся, я не оставлю тебя. Я буду теперь особо бережно охранять тебя. И приду, когда наступит твой час.
   
    — Скоро?
   
    Она приподнялась в надежде, что услышит положительный ответ, следом за которым придёт удовлетворение сжигающей её страсти. Но оказалось, что в комнате пусто, что никого нет, словно не было. Она со стоном откинулась назад, на подушки.
   
    Глава 10
   
    Горы череда за чередой вставали перед ним, закрывая небо и желанную ширь горизонта. Владимир видел каменистые отроги, глубокие ущелья, редкую зелень, цепляющуюся за крутые склоны. А дальше — дальше ослепительной белизной сияла шапка Эльбруса. Почему-то хотелось читать стихи, и он читал — Лермонтова, Пушкина… Он был счастлив несмотря на некоторые осложнения вскоре после свадьбы, счастлив с Машенькой вот уже четвёртый год. Раньше он даже не верил, что подобное счастье может быть. Оно началось сразу же после выхода из монастыря.
   
    Поездка в Петербург, огромный Казанский собор с гранитными колоннами и Машенька в белом платье, с блестящим взором, который она ни на мгновение не отводила от лица любимого.
   
    В Петербурге они прожили почти месяц. Они завтракали в постели, а потом целый день бродили по городу. Машенька рассказывала ему о достопримечательностях Петербурга, водила по памятным местам, читала стихи, которых знала множество. Вообще Машенька была хорошо образована, значительно больше, чем он, и с присущим женщинам материнским инстинктом, она тут же принялась воспитывать и образовывать мужа. Владимир не сопротивлялся. Его жизнь приобрела новые краски, и он любил их все, все, в любом их проявлении, в любом сочетании. Машенька, литература, театр и музыка, живопись и архитектура — он с одинаковой жадностью поглощал всё, торопясь наверстать упущенное и жить, жить, наконец, в полную силу, на полном дыхании… И не скучал, и не уставал, и не пресыщался. Обедали они как правило в ресторане, а вечером приходили к себе в гостиницу безумно усталые и не менее счастливые. А как он любил блаженные часы покоя, рядом, бок о бок, когда Маша читала вслух свои любимые книги! А он лежал, слушал, и любовался очертанием её щеки, подбородка, шеи, губ… В те дни он не думал ни о чём, ни о чём не вспоминал, опьяневший от свалившейся на него любви. Даже о Боге. Даже о церкви. Земная любовь растворила, поглотила всё духовное, но ведь он так долго ждал её, целых двадцать семь лет. Ждал и мечтал, но разве мечта может сравниться с явью? Разве может самое изощрённое воображение дать почувствовать сладость прикосновения к женской коже, вкус поцелуя, безумие слияния так, как это бывает в действительности с любимой и любящей женщиной? И вот он получил это. Сполна. Судьба словно вознаграждала его за годы смирения.
   
    Когда они вернулись в Курск, Наумов, как и обещал ему тесть, принял его и предложил поехать с женой в Пятигорск — Михаил Александрович намеревался расширять своё дело и ему нужен был свой, надёжный и верный человек. А ещё молодой и энергичный. Владимир с радостью согласился и тут же стал собираться в дорогу. Тогда они еще не знали, что Маша носит под сердцем их первенца.
   
    Сашенька родился в 1911 году в маленьком курортном городке Пятигорске, в большой квартире, которую они снимали в аристократическом районе. У них уже были няня и кухарка.
   
    Наумов не ошибся, доверившись молодому человеку. Обладая прекрасной деловой хваткой, Владимир быстро преуспел. Он сумел завязать нужные знакомства с местным купечеством, а вложенные в дело средства начали быстро давать прибыль. И Владимир с семьёй, при всём том, что он по чести рассчитывался с хозяином, платил зарплату работающим на него людям, вкладывал деньги в развитие дела, мог и сам жить, почти не экономя. Они уже строили планы о покупке собственного дома.
   
    Однажды посмотреть внука и навестить сына с невесткой приехала мать Владимира, Пелагея Антоновна. Молодые встретили её с радостью, окружили вниманием и заботой, каких женщина в своей жизни никогда не видела. Владимир настаивал, чтобы мать осталась с ними.
   
    — Хоть сейчас поживёте в достатке, — уговаривала её Маша.
   
    Владимир кивал головой.
   
    — Нет уж, — Пелагея Антоновна ответила, даже не задумываясь, — мне это не к надобности… Я домой поеду. Я лучше там вас подожду… — помолчала. Потом посмотрела на сияющие лица молодых супругов, улыбнулась ласково, благословила их и уехала.
   
    Сложности стали возникать позже. Только благодаря тому, что Владимир получил монастырское воспитание, он смог найти в себе достаточно терпения и любви, чтобы если не исправить положение, то хотя бы найти в себе силы примириться с ним. А проблема была в Маше. К концу первой беременности что-то случилось с ней. Ему даже советовали обратиться к психиатру.
   
    Дело в том, что Маша вдруг стала ревновать мужа. Вначале её просто раздражало то, как Владимир общается с женщинами. По долгу службы он вынужден был часто бывать в обществе, сводить знакомства с купеческим мирком Пятигорска и, соответственно с супругами известных людей в городе. Но Владимир был молод, хорош собой, он умел быть весёлым и остроумным, его манеры и обхождение выдавали в нём человека благородного. Женщины были от него без ума. А Маша, толстая и неповоротливая на последних сроках беременности вдруг почувствовала себя ненужной. Если муж чуть задерживался на службе, она всё чаще встречала его с подозрениями и упрёками, а стоило ей увидеть Владимира, разговаривающего с женщиной, как с ней могла тут же начаться истерика. Владимир, чтобы не нервировать жену, старался угодить ей — он перестал общаться с женщинами, стал больше бывать дома. Но Машу уже не устраивало и это — она видела в его попытках поддержать мир в семье лишь лицемерие и ложь.
   
    — Что, уже на службе успеваешь, да? — женщина, теряя контроль над собой, пытливо заглядывала в его глаза.
   
    Владимир, всё больше убеждаясь, что ни оправдания, ни очевидные доказательства его непогрешимости перед нею уже не действуют, попытался хотя бы обнять, чтобы успокоить её. Но Машу его прикосновения и вовсе выводили из себя:
   
    — Что, мало налюбезничался? Отойди, ты противен мне! Ты даже ещё руки не вымыл после…. Фу, от тебя так и несёт дамскими духами! — кричала она, потом начинала рыдать.
   
    Владимир надеялся, что после рождения ребёнка Маша, вернув прежнюю фигуру, придёт в себя. Но ошибся. Уже то, что, кормя Сашеньку грудью, она была ограничена в своих возможностях, послужило новым поводом для ссор и подозрений. Её больное сознание стало столь изворотливым, что уже само подбрасывало ей бесчисленные фантазии насчёт неверности мужа, и предела этим фантазиям не было. Дошло до того, что Маша стала выслеживать мужа…
   
    Друзья говорили, что Маша нездорова, что её надо лечить. Владимир и сам это понимал, но будучи человеком глубоко религиозным, он прежде всего обвинил в несчастье жены себя — говорил же ему игумен… И вот, почти забывший о церковной жизни, Владимир вновь вошёл под своды храма. Он вновь начал молиться, систематически приобщаться Святых Христовых Тайн, поститься. Машу его религиозность так же выводила из себя.
   
    — Что ты притворяешься? Хочешь показать, что ты лучше меня?! Да я же насквозь вижу твою гнилую душу! Одна ложь, ложь и ложь!
   
    А однажды она больно ударила его словами:
   
    — Да не верю я твоим молитвам! Если ты смог Бога предать, из монастыря уйти, то меня предашь тем более!
   
    Он даже вздрогнул. И промолчал, сознавая, как она права. Только стал ещё усерднее молиться и каяться, порой даже в ущерб тому времени, которое обычно проводил с женой.
   
    — Ага, за Бога прячешься, праведник! Да ненавижу я тебя вместе с твоим Богом! Всех, всех ненавижу! И проституток твоих, будь они прокляты! — А под конец даже заявила: — имей ввиду, застану с кем — живой ты меня не увидишь. И себя и ребёнка убью!..
   
    Потом её долго приводили в чувство подоспевший врач и поникший от горя Владимир. Он видел, что Маша стала почти бесноватой, но что с этим было делать?
   
    Он чувствовал, что счастье, которым они начали было жить, начинает иссякать. Хоть и бывали ещё дни, часы, напоминавшие былое, но их становилось всё меньше и меньше. Всё реже больная Маша улыбалась. Она перестала читать ему романы, заниматься его образованием. А обнимая её, он всякий раз ощущал, как напряжённо-настороженно её тело. Даже когда, передав Сашеньку на нянек, она смогла появляться в обществе, и так же поражать окружающих своей красотой, душевное состояние её от этого не улучшилось. Более того, ей становилось всё хуже и хуже…
   
    Однажды она попыталась порезать себе вены. А другой раз её вытащили полуживую из петли. Но самое тяжёлое в происходящем было то, что она сама страдала не меньше, чем Владимир. И прекрасно понимала что происходит, осознавая порой всю абсурдность своих ревнивых подозрений. Однажды, не выдержав нечеловеческого напряжения боли, разбив пару чашек об стену, она вдруг упала на колени перед мужем:
   
    — Прости, прости, дорогой, я сделала твою жизнь невыносимой, но я ничего не могу поделать с собой! — вопила она, чуть не катаясь по полу. Когда-то сияющая красота её померкла, бледное истомлённое лицо её было искажено и залито слезами. Следы преждевременной старости явно читались на коже, — мне лучше умереть, умереть… — стонала она. — Отчего ты не пускаешь меня?.. Зачем я тебе такая?! Ах, я всё давно поняла, это Господь меня наказывает, что я тебя от Него увела. Но я же не знала….
   
    Владимир, сам едва не плача от жалости, тоже опустился на пол, обнял рыдающую женщину и, целуя её всё такое же любимое лицо, бормотал:
   
    — Это ты прости меня — мой грех…. А ты, моя бедная, страдаешь! Как я хочу помочь тебе! Если б я знал! Но я непременно что-нибудь придумаю, Бог милостив. И мы снова заживём с тобой в радости….
   
    — И ты… ты не будешь больше изменять мне? — вдруг прозвучал её по-детски беспомощный голосок, — ведь если ты бросишь меня, я умру, умру…
   
    — Я никогда и не изменял тебе…. Поверь, мне никто не нужен…. Ты для меня — всё…
   
    Посмотрел на Машу — и сердце упало, потому что на него опять смотрели её полубезумные, полные недоверия глаза.
   
    — Маша, — позвал он её тихо. — Маша…
   
    Она, словно очнувшись, порывисто приникла к нему:
   
    — Давай уедем отсюда! — проговорила страстно, — Чтобы я не видела тебя больше с ними…
   
    — Дорогая моя! Да, да, мы уедем непременно, как ты скажешь…. Мы вернёмся домой, там мы будем молиться и каяться… Там, я уверен, будет всё опять как и прежде. И мы снова будем счастливы…
   
    — Да, да, мы будем молиться, — еле слышно проговорила Маша.
   
    Они уже собирались в дорогу, когда их настигло сообщение о начале войны.
   
    Глава 11
   
    8 августа в два часа дня в Курске началось затмение солнца. По предсказаниям учёных оно должно было быть почти полным, то есть Луна готовилась закрыть Солнце на 94%. Волнение, вызванное этим событием в городе, было не меньшим, чем известие о начале войны с Германией. Тем более, что война была далеко, а солнце готовилось спрятаться здесь. Ожидание тьмы наполняло души суеверным ужасом, люди боялись даже говорить в полный голос и всё посматривали на небо. Хоть там солнце ещё и горело в полную мощь, и привычно слепило глаза, всё же ощущалась некоторая тревога. Вдруг откуда-то на ясном небе появились почти грозовые облака, подул ветер. Даже крики птиц, казалось, зазвучали не так как обычно. И весь воздух, всё окружающее словно сжалось в непонятном, удушливом напряжении.
   
    Повсюду горели костры, люди коптили стёкла и, подняв головы вверх, неподвижно взирали на солнце.
   
    Следили за происходящим и девочки епархиального училища. Несмотря на то, что им заранее была прочитана лекция, в которой было сказано, что это явление известный курский астроном Ф.А. Семёнов предсказал ещё шестьдесят лет назад и оно никак не может быть связано с известными событиями в мире, избавиться от животного страха и забыть предсказания бабушек было трудно. Особенно если учесть, что и многие взрослые говорили то же самое — о предзнаменовании страшных бедствий и о каре Божией.
   
    Украдкой крестилась Анна Афанасьевна — классная дама пятого класса. Другие хоть и не крестились, но тихонько бормотали своё:
   
    — Конец грядёт. Просто так такое не случается… Страшных катастроф нам ждать…. Помилуй, Господи….
   
    Многие девочки вытирали слёзы, всхлипывали.
   
    Особенно страшно стало, когда тень почти полностью легла на солнце, и мир упал в беспросветный мрак…
   
    Затмение длилось два часа. Два напряжённых часа тянулось тревожное ожидание. И когда солнце на небе засияло вновь, и очистилось от облаков небо, и как обычно запели птицы, все облегчённо вздохнули — жизнь продолжалась.
   
    Тот день девочки почти целиком провели во дворе. Было о чём переживать, о чём поговорить. Война — это слово было у всех на устах. Чего ждать? Что она принесёт? Неужели и вправду конец?..
   
    Лизу далёкая и непонятная война не интересовала, не особо трогало её и затмение — она была слишком занята своими мыслями. С трудом пережив то, что случилось с ней в мастерской Лотрека, девушка постепенно успокоилась. Острота воспоминаний притупилась, остались лишь ненависть и желание мстить. Помогло ей справиться с болью и то, что на заработанные деньги она смогла чуть обновить свой гардероб. И как вовремя! Однажды, проходя по Меленинской в новой шляпке и пелеринке, она лицом к лицу столкнулась с Сергеем Александровичем! Казалось, жизнь повернулась к ней более приветливым лицом. Ну а что до Лотрека — время терпит. Надо лишь чуть подождать, думала Лиза, а потом, когда появится возможность, отомстить… Страшно отомстить. За унижение, за осквернение, за ту боль, с которой, ей казалось, она не справится никогда.
   
    В тот день, пережив вместе с подругами затмение солнца, Лиза, отложив уже ненужное закопченное стёклышко, увидела поодаль сидящую на скамейке Шурочку. Удивительное дело, на этот раз Шурочка сидела без дела, уронив руки на колени и о чём-то глубоко задумавшись.
   
    Лиза, переполненная своими чувствами, подошла к подруге:
   
    — Ах, Шурочка-бездельница! — воскликнула весело, и села рядом. — Думаешь о грядущих катастрофах? Да, я тоже полагаю, что перед концом света надо успеть хоть чуток порадоваться жизни.
   
    — Да нет, — ответила Шурочка, нехотя выходя из задумчивости. — Что Бог даст…
   
    Лиза, не обратив внимания на настроение подруги, поторопилась поделиться своей радостью:
   
    — А я с ним познакомилась, — проговорила торжественно.
   
    — С кем?
   
    — Ну, с ним, с Сергеем, помнишь, тем гимназистом, что я вам с Зинаидой показывала весной? Так вот, он вернулся с каникул, я в окно сразу увидала. Ну и… Одним словом, встречу подстроила. Ты знаешь, так удачно. Он шёл, а я навстречу. В новой шляпке… А потом у меня нога подвернулась. Ну всё банально. А он… О, он меня подхватил, до дома довёл. Вот… Мы и познакомились. Он так смотрел на меня… Ты знаешь, он вблизи ещё симпатичнее, чем издалека. Так что кому — затмение или война, а у меня одно — Серёжа. Серёжа-душка… Даю слово, добьюсь, он полюбит и захочет жениться на мне. И ну его, это училище, буду я мадам Гоккер….
   
    Лиза не обратила внимания, как вспыхнуло румянцем лицо Шурочки. А если и обратила, то подумала, конечно, что ничего той не остаётся делать, как завидовать… С жалостью посмотрела Лиза на низкий лоб Шурочки, на её маленькие глаза.
   
    Глава 12
   
    Страшно, когда нарушается привычный порядок и нет надежды на прежнюю спокойную, довольную, размеренную жизнь. В городе чувствовались тревога и напряжённое ожидание. Рассказывали о страшных событиях на войне, и всё реже говорили о том, что всё это ненадолго, ну пару-тройку месяцев и всё… Нет, всё только начиналось. Ждали известий. Появился жадный интерес к газетным новостям, но хорошее слышалось всё реже.
   
    Война требовала к себе внимания, и чем дальше, тем больше… Народ был озадачен всеобщей мобилизацией, и даже возмущён. Появились раненые. По сводкам их поступало ежемесячно до 8 с половиной тысяч человек. Многие общественные здания срочно переоборудовали в госпитали. В течение года по Курской губернии было создано 26 госпиталей, в том числе при Воскресенском соборе, в Троицком женском монастыре, в Коренной пустыни, в Сапогово, в Дьяконово, в Рышково, а так же в епархиальном женском училище, в Мариинской гимназии и прочих мужских и женских учебных заведениях Курска. Госпиталь на 35 человек открылся даже в Знаменской роще, в доме архиерея.
   
    В царском Манифесте, выпущенном, чтобы как-то объяснить людям происходящее, говорилось: «Ныне предстоит уже не заступаться только за несправедливо обиженную родственную нам страну, но оградить честь, достоинство, целостность России и положение её среди великих держав…»
   
    Губернатор Курска, Николай Павлович Муратов, снискавший себе известность как ярый черносотенец, организовал демонстрацию в поддержку Манифеста. С пением церковных гимнов, с портретами самодержца Российского демонстранты прошли по Херсонской улице, сам губернатор ехал в коляске впереди колонны. Однако у казарм случилось непредвиденное — как оказалось, не всем были понятны патриотические устремления правительства, — солдаты встретили шествие градом камней и криками: «Долой войну». Неожиданный приём насторожил Николая Павловича, бунтари были быстро отправлены на фронт.
   
    Обращено было внимание и на прессу. Муратов поторопился запретить выпуск газет, статьи которых казались ему не вполне благонадёжными, лишь «Курская быль» и «Союз русского народа» нашли в его лице всестороннюю поддержку.
   
    Быстро растущее антивоенное настроение в Курске резко изменилось благодаря прибытию 22 ноября 1914 года самого государя Российского с семьёй.
   
    На Ямском вокзале по приказу губернатора выстроились шпалерами войсковые части. Подъехали проверенные губернатором депутации. Реяли знамёна, звучала музыка. Вышедшего из вагона поезда царя встречали хлебом-солью. В числе первых встречающих были почётные куряне «отцы города»: Л.И. Дондуков-Изьединов, предводитель дворянства, депутат Госдумы Н.Д. Марков, городской голова К.Д. Попов, глава земской управы К.А. Рапп и, конечно же, сам губернатор, Н.П. Муратов. Хлеб-соль были вручены царю и от купечества, и от общества ремесленников, и от крестьянства. С вокзала царь сразу же проехал в Знаменский монастырь, где
   
    навстречу ему вышло курское духовенство во главе с архиепископом Тихоном. Был отслужен краткий молебен, царю вручена была копия иконы «Знамение» Курская Коренная. Затем высокие гости посетили госпитали, размещавшиеся в Дворянском собрании, Мариинской гимназии, Губернской Земской управе, а также Лечебнице общества Курских врачей по улице Золотая, 12. Закончив визиты, царь с семьёй отправился снова на вокзал, где был встречен депутацией рабочих паровозного депо и железнодорожных мастерских, которые тоже преподнесли ему хлеб-соль. В 8 часов вечера царь отбыл из Курска.
   
    Патриотический подъём, на который вдохновил курян царь своим посещением, был огромен. А выброшенный им на Московской улице из окна автомобиля окурок буквально свёл с ума половину женского населения города. Гимназистка Зинаида Салосенкова, ученица Ильинской приходской школы по указанию своей учительницы подняла окурок и завернула его в носовой платочек. Несколько дней потом к девочке совершалось паломничество — всем хотелось увидеть, а некоторым и поцеловать драгоценную реликвию.
   
    В результате внимания, оказанного императором Курску, в городе резко сократилось число забастовок, а люди совершали поистине подвижнические поступки, чтобы помочь нуждающимся. Собирали пожертвования в пользу раненых, организовывали детские сады для детей отцов, ушедших на фронт, создавали детские дружины, которые помогали одиноким людям убирать снег, рубить дрова. Более успешно пошла и мобилизация.
   
    Девочки Курского епархиального училища так же как и все в городе скоро ощутили на своей жизни начинающиеся тяготы войны. Их переселили в другое здание, отдав прежнее под госпиталь, а многие классные дамы и учителя теперь работали в две смены — полдня они посвящали своим обычным обязанностям по воспитанию и надзору за девочками, а другую часть дня отдавали раненым.
   
    Девочки перестали вышивать букеты и плести кружева, теперь их повседневной обязанностью стало вывязывание рукавиц и носков для солдат на фронте.
   
    Жизнь становилась труднее. Особенно это почувствовалось зимой, когда начались перебои с доставкой дров. Хуже стало с продуктами, появились очереди за хлебом. Однако молодёжь ещё пыталась уцепиться за оставшиеся ей радости, тем более что впереди было Рождество, каникулы.
   
    Глава 13
   
    Как-то Шурочка слышала, кажется, от отца Михаила на проповеди, что рай — это непрестанная молитва Богу. И день и ночь — радость славословия, радость единения. Многим ли то под силу? Шурочка смущалась самой себя, поскольку эта радость была доступна ей. Службы в храме Божием она могла бы простаивать часами, сутками. Она до самозабвения любила церковные песнопения, торжественность выходов, благодать святых молитв. Что же, значит, она достойна рая? Ужасаясь, Шурочка об этом никому не говорила, Вот надо же впасть в такую прелесть! А что грехов у неё полон воз, девочка не сомневалась. И Лизу она обманывает, не рассказывая ей о происшедшем летом знакомстве с Сергеем, и ленится, и на тётку ропщет, и осуждает на каждом
   
    шагу, а как мечтает!.. Ей было стыдно. Она каялась. Но едва лишь раздавались первые слова молитв, вся замирала. Внутри неё всё пело, а напряжённый слух боялся упустить хоть слово. Тем более что службы она знала хорошо, невольно выучив их за время своего послушания в домовой церкви училища.
   
    Вот и нынче, на праздничной всенощной Рождественской службе Шурочка, стоя между тёткой Натальей и дядей Германом всей душой отдавалась любимым песнопениям и даже вполголоса подпевала, хоть и усталость уже чувствовалась, и спать хотелось с непривычки — служба-то ночная. Но всё это такие мелочи! В храме горели все свечи, благоухание кадильниц смешивалось с ароматом недавно спиленных сосенок около иконостаса, святые лики привычно взирали на нарядную толпу. Ах, радость-то какая!
   
    Шурочка вздохнула, услышав слова отпуста — как на землю опустилась. Служба закончилась, толпа зашевелилась. Усталые, но умиротворённые люди с просветлёнными лицами тихо поздравляли друг друга, целовались. Даже незнакомые. На солее дьякон раздавал пакетики с конфетами присутствующим на службе детям.
   
    — С праздником. С Рождеством Христовым, — услышала вдруг Шурочка рядом. Повернула голову и даже пошатнулась чуть — Сергей Гоккер стоял перед нею. Тоже усталый, как и все. И тоже со светлым, милым, праздничным лицом. Он смотрел на Шурочку и улыбался.
   
    — Благодарю…. И вас с Рождеством, — пролепетала девочка.
   
    Она думала, что он поздравит мимоходом и отойдёт, но он стоял. Тётка Наталья грозным взглядом окинула молодого наглеца.
   
    — Позвольте представиться, — проговорил Сергей, тут же обратившись к Наталье Львовне. С видом и смущённым и в то же время решительным. — Князь Гоккер. Сергей Александрович. С вашей племянницей мы познакомились нынче летом в поместье графини Садовской.
   
    — Очень приятно, — сухо отреагировала дама. И всем своим видом показала, что говорить им не о чем, и что им пора идти. Однако Сергей тут же сделал шаг следом:
   
    — Позвольте мне проводить вас.
   
    — Не нужно, господин князь, — ответила она сухо, — мой муж прекрасный провожатый.
   
    Дядя Герман, однако, поспешил проявить больше любезности:
   
    — Не сердитесь, молодой человек, Наталья Львовна, да и все мы устали нынче. Утро уж…
   
    — И не нуждаемся в обществе молодых бездельников, даже если они и князья, — резко прервала мужа Наталья Львовна, и решительно двинулась в путь. Дядя Герман и Шурочка были вынуждены последовать за нею.
   
    Праздничное настроение было испорчено. Шурочка шла следом за родными и глотала слёзы. А дома, когда они сели за стол, даже великолепная буженина Натальи Львовны — мясо, запеченное в ржаном тесте — не соблазняло её. Взяв для виду несколько кусочков, девочка извинилась и пошла к себе. Лучше страдать в одиночестве. Только страдала она недолго, сон быстро сморил её.
   
    Проснулась Шурочка поздно, когда солнце, морозное, холодное стояло уже высоко, а часы показывали четверть второго. Тут же поднявшись, умывшись и одевшись, девочка побежала на кухню, поскольку наверняка после вчерашнего, вернее, сегодняшнего разговения там было неубрано, а тётка очень не любила беспорядка. На ходу подвязывая фартук, Шурочка затопила печь, а потом обнаружила, что и воды нет, значит, надо идти на колонку. Пришлось одеваться, хоть и наскоро, но тепло — платок, полушубок, боты. Захватив два ведра, Шурочка выскользнула за дверь.
   
    И увидела Сергея. Он стоял прямо перед нею, замёрзший, почти окоченевший, с синими щеками и красным носом.
   
    — О Боже, — только и успела сказать девочка. — А я за водой….
   
    — Так пойдёмте! — руками в тёплых рукавицах он подхватил её вёдра.
   
    По дороге дрожащим от холода голосом он принялся рассказывать:
   
    — Как замечательно, что я вас нашёл вчера! Это прямо Божия милость! Мы с матушкой обычно ходим в храм Иоанна Богослова, а тут я решил, что вы хоть где-то, но должны быть на праздничной службе. И представляете, я половину храмов ещё не обошёл как вас увидел в Ильинском.
   
    — А как вы сегодня меня нашли?
   
    — Так я давеча следил за вами, простите. До самого вашего дома дошёл, потом съездил домой, чтоб с матушкой разговеться, и снова к вам отправился.
   
    — Но как же мне быть? — смущённо спросила Шурочка, — вы же видите, как моя тётя… Она страшно дворян не любит, потому что дядя Герман — дворянин. А она считает… В общем, хозяйство всё на ней, а он выпить любит. Но он добрый… Вы простите, пожалуйста, её и меня…. Вчера так неловко получилось….
   
    — Да Бог с вами! Как же на вас сердиться! Напротив, я так рад, что наконец-то мы встретились! Я всё это время только и ждал каникул, чтобы вас найти. Планы строил как вас искать, ну как стратег военный. Вот видите, нашёл. Жаль, конечно, что каникулы заканчиваются, но ещё будут пасхальные. Вам сколько дают дней на Пасху?
   
    — Две недели.
   
    — Вот и хорошо, и нам так же!
   
    Когда они уже с полными вёдрами подошли к дому, Шурочка решительно сказала:
   
    — Заходите, согреетесь.
   
    На кухне ещё никого не было. Шурочка вскипятила чай, поставила на стол чашки, сахар, сливки, печенье, закуску. Налила кипятку и, мельком взглянув на себя в зеркало, присела напротив, придвинув свою чашку.
   
    В большой светлой комнате на белой скатерти лежали яркие пятна солнечного света, паровал чай, соблазнительно желтели кусточки сыра и ломтики ветчины. Быстро порозовело лицо Сергея.
   
    — А я и впрямь замёрз. Всё боялся вас упустить. Думал, а вдруг вы в гости уйдёте.
   
    — Да нет, мы по гостям редко ходим. Всё больше к нам заходят. Тётя уж больно хорошо готовит.
   
    — Мы тоже всё больше дома. Маменька только-только стала оправляться после смерти папы. Она всегда такая весёлая была, смешливая. Но папина смерть её подкосила. Да и то, знаете, такого, как мой отец ещё поискать надо.
   
    — А я своего папу почти не помню. Я маленькая была, когда он умер, — невольно вздохнула Шурочка, — и в душе колыхнулось неясное, но светлое, тёплое воспоминание о раннем детстве.
   
    — Вот как, у нас гости, да ещё и незваные! — в дверях раздался раскатистый голос тёти Натальи. Она стояла, заслоняя проход своей массивной фигурой, завёрнутой в безразмерный голубой халат.
   
    Сергей встал, улыбнулся, почтительно приветствуя её, но грозное выражение на лице хозяйки не изменилось.
   
    — Поговорку русскую знаете о незваном госте, милостивый сударь?
   
    — И не только эту, сударыня, — Сергей улыбался. Смущённо-самоуверенный вид делал его по мнению Шурочки неотразимо очаровательным, как бычок — на ножках еле держится, а рожки уж выставляет.
   
    — Серей Александрович замёрз, вот я и пригласила его, — попыталась вставить слово Шурочка.
   
    — Согрелись? — Наталья Львовна окинула молодого человека высокомерным взглядом.
   
    — Благодарю. И уже собираюсь откланяться.
   
    Поклонившись дамам, молодой человек начал тут же одеваться.
   
    Он уже открыл входную дверь, когда до его слуха донеслось презрительное, сказанное вполголоса хозяйкой:
   
    — Проходимцы ходят тут всякие…
   
    Остановился. Обернулся. И с той же своей спокойной беззлобной улыбкой проговорил:
   
    — Вы знаете, мой отец всегда говорил, что унижая другого, прежде всего унижаешь самого себя.
   
    — Ваш отец? — не смутившись, Наталья Львовна встала в позу.
   
    — Да, мой отец, полковник царской армии, достойнейший и благороднейший человек, который всегда и во всём был и остаётся примером для меня. Честь имею.
   
    Он вновь взялся за ручку двери. Но ему опять не дали — на кухню вошёл Герман Андреевич, уже одетый, по-барски набросив пиджак поверх чистой белой рубашки.
   
    — Ба, а у нас гости! И какие! — воскликнул он радостно, — Что, спор? Моя дражайшая супруга никак не желает принимать никого, кто имеет хотя бы отдаленное отношение к касте избранных. Но я не виню её. Она имеет на это право, тем более, что муж в моём лице ей попался и впрямь не подарок. Но заходите же, молодой человек. В такой день добрые гости — дар Божий. К счастью,
   
    говорят! А на Наталью Львовну не гневайтесь. Это добрейшей души человечек. Вон даже взять её племянницу — Шурочку — все от неё отказались, даже брат единоутробный, а Наташа её приютила, полюбила как родную.
   
    — Я не гневаюсь, — ответил Сергей с присущим ему добродушием, — отец говорил, что грех на женщин обижаться. И часто приводил французскую поговорку: «Если женщина тебя обидела, повинись перед нею». Наверно потому моя матушка так трепетно всегда относилась к нему…
   
    Герман Андреевич помог Сергею повесить шинель на крючок и усадил за стол.
   
    — Приятно разговеться с таким гостем. Садитесь же, Наташа, Шурочка.
   
    Завтрак прошёл мирно. Герман Андреевич втянул молодого человека в разговор о войне, о России и Сергей пылко отозвался о политике царя, выказав тем самым юношеский восторг пред самодержцем, почти благоговейное перед ним преклонение.
   
    — Да вы монархист, дорогой, — воскликнул Герман Андреевич, — сейчас это, видите ли, не модно. Сейчас в моде всякие там социалисты, бунтари…. У меня вот, на днях друг из Петербурга приехал, так там вообще такое творится!.. При женщинах и выговорить стыдно. Слава Богу, у нас, в провинции ещё дорожат старыми традициями. Сошёл мир с ума. Прочат крах, революцию. Бездельников, знаете ли, развелось много. Умников, которые только и умеют, что красиво болтать.
   
    Сергей почтительно слушал быстро пьянеющего Германа Андреевича. Слушал и не слышал, исподтишка следя взглядом за Шурочкой, которая споро двигалась по кухне, меняя блюда, нарезая хлеб, подливая компот.
   
    — Что, надоел вам, молодым, своим брюзжанием? — улыбнулся Герман Андреевич.
   
    — Нет, но я бы хотел попросить у вас позволения прогуляться с… Александрой Алексеевной.
   
    Наталья Львовна, которая никак не могла смириться с присутствием молодого князя в их доме, только сурово двинула бровями.
   
    — Вы поосторожнее, сударь мой, — сказала она, — а то увидели, что Шурочка молода, неопытна, так прыть вас и разобрала. Сиротку обидеть каждому можно… Вы-то поразвлечётесь, а нам потом хоть «тю» кричи. Это вам, знаете ли, не Петербург!
   
    Сергей вдруг покраснел, словно его застали за нехорошим делом.
   
    — Вы напрасно плохо думаете обо мне, — он даже поднялся со стула, — я… я того положения, сударыня, чтобы не только не сметь позволить себе низкие поступки, но даже и помыслить о них. А что касается вашей племянницы, так я…. Серьёзнее, чем отношусь к ней я, относиться невозможно. Просто Александра Алексеевна слишком молода, а я… Я собираюсь после окончания гимназии попроситься в действующую армию. Я должен ответить на призыв царя. Иначе чего стоят все мои рассуждения. И только когда вернусь, тогда и позволю себе сказать то, что хочу сказать ещё с того самого дня, как я впервые увидел Александру Алексеевну.
   
    Наталья Львовна недоверчиво усмехнулась.
   
    — Хороши все говорить. Да обещания давать. Вот Герман Андреевич тоже говорил — соловьём заливался, а вышло что?
   
    — Можно подумать, что вы, милостивая сударыня, оправдали мои надежды! — беззлобно ответил ей Герман. И повернулся к Сергею: — идите, идите, гуляйте, молодой человек. Сейчас время такое — на завтра откладывать ничего нельзя. — И неуверенной рукой поставил на стол порожний стакан.
   
    — Благодарю, — ответил Сергей вежливо и поднялся из-за стола.
   
    Шурочка, закрасневшись, обратилась к тётке:
   
    — Так я пойду одеваться?
   
    — Ну раз уж хозяин позволил…. — с язвительностью в голосе ответила Наталья Львовна и отвернулась, словно не в силах была смотреть на происходящее. Шурочка кинула взгляд на дядю. Тот ей весело подмигнул, и Шурочка побежала собираться.
   
    Вначале, оказавшись вдвоём, они куда-то молча торопились, потом поняли, что торопиться некуда, остановились, засмеялись. И вдруг Сергей взял Шурочку за руки и сказал:
   
    — Как бы я хотел, чтобы вы никогда, никогда больше этими ручками не носили тяжёлые вёдра, не мыли грязные тарелки. Обещаю, я всё для этого сделаю… Вы только подождите немножко…
   
    — Нельзя такого говорить, — почему-то испугалась Шурочка, и, смутившись, добавила, — как ещё ваша маменька посмотрит на то, что вы встречаетесь с безродной сиротой…
   
    — О, моя маменька — добрейший человек, вы ещё увидите! Она мне сама говорила, что вы ей очень и очень понравились. Это, говорит, самая светлая девочка, которую я когда-либо видела.
   
    В тот день они просто гуляли по городу, говорили и не могли наговориться. Вдруг оказалось, что им так много надо сказать друг другу. Целую жизнь рассказать, которую им по какой-то злой прихоти судьбы пришлось прожить вдалеке друг от друга. Когда чуть начало смеркаться, Шурочка заторопилась домой.
   
    — Пора мне, — виновато промолвила она, — а то дел дома много…. Тётя ругаться будет….
   
    У порога дома, где жила Шурочка, они долго прощались. И расстались, договорившись, что назавтра встретятся вновь.
   
    — Жаль, что каникулы так быстро закончились, — сказал Сергей.
   
    Шурочка лишь печально вздохнула.
   
    На следующий день Сергей пришёл к Шурочке несмотря на то, что на дворе разыгралась нешуточная метель.
   
    — Куда собралась? — Наталья Львовна неприязненно посмотрела на смущённую Шурочку, стоящую подле Сергея. — Холод какой…. Простудишься — что я с тобой делать буду? У меня денег на врачей нету. Сидите уж дома. Всё на виду будете. И мне не скучно…
   
    Несмотря на то, что тётушка всё время, пока молодые люди были вместе, просидела с ними в гостиной, им не было плохо. Когда же наступил вечер, и Шурочка зажгла свечи, Герман Андреевич принёс гитару. Собравшись маленьким дружеским кружком (даже Наталья Львовна притихла), они пели под гитару любимые песни дяди Германа «Из-за острова на стрежень», «Липа вековая». Потом вдруг попросил гитару Сергей.
   
    — Мы тут… летом несколько романсов разучили, — смущённо пояснил он.
   
    — Романсы… — пробурчала Наталья Львовна, — разврат один все ваши романсы.
   
    Однако, когда Сергей, выразительно глянув на Шурочку, заиграл вступление «Глядя на луч последнего заката», не сказала ничего. А у дяди Германа на глазах выступили слёзы.
   
    — «У камина» помните? — спросил он Шурочку, едва отзвучали последние аккорды, и смолкли голоса.
   
    — Я его никогда не забуду, — тихо ответила та.
   
    — Споём?
   
    — Да.
   
    У всех слушателей дрогнуло сердце, когда раздался нежный голосок Шурочки:
   
    «Ты сидишь у камина и смотришь с тоской, как печально камин догорает…»
   
    А у неё словно на миг перехватило горло, и что-то больно сжалось внутри. Может, это было предчувствие? Тоскливое предчувствие грядущих бед и расставаний?..
   
    Глава 14
   
    Лиза все Рождественские каникулы искала встречи с Сергеем. Оттаивая, отогревая Проделывая дыханием в морозном кружеве на стекле большие круги с мутными краями, она то и дело выглядывала из своего окна. Она видела, как он приходил и уходил — с матерью, с сестрой, с товарищем. Она следила, умирая от любви, за каждым его движением, за его походкой, за выражением лица, когда ей удавалось его разглядеть. Она не единожды прохаживалась около его дома, пытаясь попадать в следы, оставленные им на только что выпавшем снегу, желая и боясь столкнуться с ним лицом к лицу. Не каждый же раз подворачивать ногу. А вдруг он не захочет вспомнить её? Тогда — всё, тогда — конец. Пока они не поговорили — ещё есть надежда, есть незавершённость…. И всё равно собиралась с силами, чтобы рискнуть, не вечно же подглядывать за ним. Надо же когда-то и решиться. А страшно, ох, как страшно! И Лиза стала посещать храм Иоанна Богослова, только для того, чтобы, забыв про всё на свете, любоваться его светлым стриженым затылком.
   
    В Рождество она увидела, как Гоккер рано утром ушёл куда-то, и несколько раз выбегала на улицу посмотреть, не возвращается ли он. А потом надела пальто и сидела у окна, парясь, готовая выскочить из дома в любой момент. Хозяйка, Руфина Николаевна, проходя, окидывала девушку
   
    презрительным взглядом. Мать окликала, удивляясь странному поведению дочери, не выдержав, бросила даже:
   
    — Любовника очередного поджидаешь?
   
    Лиза не ответила ничего. Не до того ей было.
   
    Когда же синие сумерки окончательно расползлись по белоснежной пустынной улице, Лиза, в очередной раз выглянув за дверь, наконец, увидела: идёт. Сердце заколотилось. Дыхание прервалось. Девушка перекрестилась и кинулась навстречу.
   
    Да, она была почти уверена в себе. В своей красоте, перед которой, в чём её ещё дополнительно убедили художники, никто не смог бы устоять. И в умении эту красоту подчеркнуть. Не один час просидела девушка дома с иголкой, мастеря себе из старого материнского манто муфточку и из того же меха отделку на капюшон. Разве не роскошно? И кто теперь посмеет сказать, что есть на свете девушки краше и милее, чем она, Лиза!
   
    Лёгкой спортивной походкой шёл Сергей. Лиза торопилась ему навстречу. Неужели не увидит, не узнает, не поздоровается?.. Но разве можно не заметить девушку с фигуркой античной статуэтки, которая, осторожно обходя скользкие места, двигалась к нему из синего вечернего полумрака? Не заметить нежное личико, обрамлённое выбившимися из-под капюшона белокурыми локонами, и эти глаза, горящие страстным синим огнём? Неожиданно, оторвавшись от каких-то своих дум, но он узнал её.
   
    — Добрый вечер, — сказал, он чуть растерявшись.
   
    — Добрый вечер, — ответила Лиза, остановившись, — с праздником, с Рождеством Христовым, — и улыбнулась.
   
    — И вас… С Рождеством… — поскольку девушка уходить не торопилась, спросил: — теперь ходите осторожно? Скользко как...
   
    — В прошлый раз вы меня так выручили.
   
    Короткая пауза смутила обоих.
   
    — Жаль, каникулы кончаются, — первая вышла из положения Лиза.
   
    — Да, жаль…
   
    — Вам, пожалуй, уже и учиться недолго осталось, — проговорила Лиза, чувствуя, что он не готов поддерживать разговор.
   
    — Да, последний год.
   
    — Мне ещё долго…
   
    — А вы где учитесь?
   
    — В епархиальном училище.
   
    Что-то мелькнуло в глазах молодого человека, но только мелькнуло.
   
    — В каком же вы классе?
   
    — В пятом.
   
    — В пятом? — повторил он и вдруг замолчал, словно ушёл в себя. Вторую паузу Лиза не перенесла бы.
   
    — Ну прощайте, — сказала она, пытаясь быть весёлой.
   
    — Отчего же «прощайте»? — вдруг на самом деле весело проговорил Сергей, — ведь соседи как-никак. Ещё не раз увидимся.
   
    — В такое-то время никогда не знаешь, что может случиться, — проговорила Лиза.
   
    — Да, вы правы, пожалуй…. И всё же — до свидания.
   
    — До свидания, — ответила Лиза и, вытащив руку из муфточки, протянула её молодому князю. — Рада была встрече, Сергей Александрович.
   
    И Лиза, словно по делу, поспешила дальше. А на самом деле, потому что хотела прийти в себя, успокоиться и разобраться, стоит ли ей надеяться. Но несмотря на бессонную ночь, проведённую в раздумьях после Рождественской встречи, понять так и не смогла — одурманенная любовью голова посылала трепещущему сердцу лишь один-единственный сигнал: люблю, хочу, мой… И впервые вздрогнула от желания, вспомнив те чувства, которые возбудил в ней Лотрек. Да, сейчас она очень хотела бы, чтобы то же самое, что проделывал с ней развратный художник, проделал бы он, Сергей Гоккер. И ей уже не было бы противно…
   
    Глава 15
   
    На этот раз, вернувшись в училище, Лиза не торопилась делиться новостями с подругами, первое время она даже ходила как в ступоре, словно не понимая, что происходит, и что же должно произойти. Неужели она так и не смогла произвести впечатления на Гоккера? Странно. Да это же просто не может быть! Просто она что-то не так поняла. Или он был не в том настроении? Потом на Лизу нашло возмущение — какой-то мальчишка и равнодушен к её красоте!
   
    Лиза с мучительным нетерпением ожидала пасхальных каникул. Мечтала, строила планы. Дождалась, и на Чистый четверг, нарядившись и захватив свечи и фонарик для Четвергового огня, помчалась в храм Иоанна Богослова. Мать удивилась благочестивости дочери — раньше за ней такого не замечалось, но промолчала.
   
    Томясь, переступая с ноги на ногу, Лиза слушала чтение двенадцати Евангелий. Сергей чуть впереди стоял рядом с матерью. После службы, падая от усталости, Лиза ещё ждала, когда они, не торопясь, подойдут к Кресту, водружённому в центре храма.
   
    Они столкнулись у выхода. У всех в руках были фонарики с горящим живым огоньком.
   
    — Добрый вечер, с праздником, — проговорила Лиза, смущённо потупившись, и услышала ответное:
   
    — Добрый вечер. И вас с праздником.
   
    Боясь смотреть в лицо Сергея, она всё же подняла голову, и увидела устремлённые на неё приветливо улыбающиеся глаза.
   
    — Мама, это Лиза Кускова, наша соседка напротив, — представил её Сергей.
   
    Дама рядом окинула девушку равнодушным взглядом. Она сразу разглядела её жалкие попытки выглядеть не в соответствии со своим положением. Ни родовым, ни материальным.
   
    — Приятно познакомиться, — дама едва заметно склонила голову и тут же обратилась к сыну: — Что же, идём, Серёжа?
   
    — Да-да, — с готовностью отозвался тот. И прощаясь, ещё раз улыбнулся Лизе.
   
    На вечереющих улицах яркими светлячками рассыпались огоньки Четвергового огня. Люди несли их бережно, благоговейно, торопясь освятить свои дома первой предпасхальной радостью.
   
    Ничего не видя перед собой, шла Лиза. Что это? Что происходит? Её мечты грозят не осуществиться? Да такого просто не может быть! Она, такая красивая — и может потерпеть неудачу? Даже смешно подумать о подобном! Его мамаша — вишь ты, княгиня… Лишний раз и взглянуть не пожелала. Но он-то… он улыбнулся ей…
   
    На следующий день, когда мать замешивала тесто на куличи, Лиза помчалась в храм на службу. И отстояла всю — от Выноса Плащаницы до окончания чина Погребения. И на Страстную Субботу пошла, теперь уже с матерью. После службы они долго стояли на церковном дворе среди прочих горожан, ожидая, когда батюшка побрызгает Святой водой их пасхальные кушанья.
   
    Она старалась быть везде и всюду, где был Сергей. Не глядя в сторону его и его матери, но постоянно чувствуя их присутствие. С мыслями о нём и о ней, гордой княгине. Она, Лиза тоже могла б так, если бы её одели да причесали бы…. А вот если она соблазнит Сергея — можно ведь, как говорят, и отдаться ему, — неужели эта дама не захочет принять её? Примет-примет, куда денется! Только бы случай представился…. И Лиза вновь представила руки Сергея там, где были ненавистные руки Лотрека и его губы….
   
    Страдая, она терпела пасхальную Заутреню и праздничную литургию только ради возможности подойти и поздравить Сергея, и маменьке его лишний раз показать, какая она скромная и благочестивая, хоть и бедная…
   
    Лиза не поверили своим глазам, увидев, что Сергей, сияющий, с пасхальным яйцом в руке, сам идёт к ней.
   
    — Христос Воскресе, Лиза! — приветствовал он девушку.
   
    — Воистину Воскресе, — едва нашла в себе силы ответить вмиг задохнувшаяся Лиза. Ей казалось, что ангелы пели в её душе. Они обменялись яйцами, трижды похристосовались…
   
    В ту удивительную ночь познакомились и их матери, так же радостно поздравив друг друга с Воскресением Хритовым. В их речах была искренность, и любовь, потому что такой ночью иначе быть просто не могло….
   
    Потрясённая Лиза несколько дней ходила сама не своя, а потом сделала пару попыток «случайно» попасться Гоккеру на глаза. И удалось. Они останавливались, болтали уже совершенно по-дружески. У них даже нашлось о чём поговорить — о школьных учителях и о науках. Тогда же Лиза, смекнув, что Сергей любит читать, решила восполнить свой пробел в образовании и найти те книги, о которых он с восторгом отзывался, и прочесть их…
   
    Теперь девушка не спала ночи от радости, всем сердцем чувствуя его симпатию. Она видела, какой ласковой теплотой порой загораются его глаза, когда он смотрит на неё, слышала, как проникновенно звучит его голос. А как он смеётся! Умереть не страшно, когда слышишь такой смех!
   
    Что же, решила Лиза, летом посмотрим. Или он сам пойдёт ей навстречу, или она будет искать возможность сделать так, чтобы он уже никогда, никуда не делся бы от неё… Страшно, конечно, почти невозможно. Но если нет другой возможности войти в желанный дом, стать, наконец мадам Гоккер…
   
    Летом встретиться удалось не сразу — Сергей сдавал выпускные экзамены, потом всё время куда-то ездил с матерью.
   
    И столкнулись они уже совсем неожиданно — на Херсонской, в трамвае. Лиза от радости даже не смогла сразу слова вымолвить, а он был как всегда весел.
   
    — На каникулах, Лиза? — спросил, улыбаясь Сергей.
   
    — И вы? — кивнула Лиза, и ей показалось, что в глазах его горит странный огонёк.
   
    — Да, слава Богу, всё закончилось! Я свободен!
   
    — Вот, вы стали совсем взрослым…
   
    Она, чувствуя, как пересыхает у неё во рту от волнения, беглым взглядом окинула фигуру Сергея. Теперь он был одет не в привычную гимназическую курточку, а в полуспортивный юношеский костюм. И от него так сладко чем-то пахло!
   
    — О да. А со взрослого и спрос другой, — сказал он с тем же странно возбуждённым огоньком в глазах. — Вы домой?
   
    — Я ездила в библиотеку…
   
    — И что же вы взяли на этот раз?..
   
    Они, оживлённо разговаривая, вместе вышли из трамвая. А погода была так хороша!
   
    — Не хочется домой. Там так душно, — Сергей бросил вокруг себя взгляд, полный жадного упоения жизнью.
   
    — Тогда вы можете пригласить куда-нибудь девушку…. Если её общество не покажется вам слишком обременительным… — Лиза замерла в ожидании ответа. Сергей ответил не сразу.
   
    — Это было бы просто великолепно. Только… Только, знаете ли… Я ведь на фронт ухожу. В действующую армию… Собираться надо.
   
    Она встала как вкопанная.
   
    — Вы? На фронт? В действующую армию?
   
    — Да, — сказал он, и Лиза вдруг поняла причину его чрезмерно возбуждённого состояния, — Нельзя же отсиживаться, когда другие мои товарищи воюют! — торопился он поделиться с Лизой своими чувствами.
   
    — Но это…
   
    Ей казалось, что она сейчас упадёт в обморок.
   
    — Да, и маменька говорит — опасно и так далее…. Но вы же понимаете меня?
   
    — Да…
   
    — А вот когда я вернусь, мы с вами непременно куда-нибудь сходим. Куда скажете — в кино, в театр. Это ж так здорово — вернуться домой с фронта.
   
    — Да, здорово…
   
    Они ещё о чём-то говорили, но мир для Лизы уже рухнул. В какой-то момент ей даже не захотелось жить. Ей хотелось закричать. И долго так, не переставая, кричать и кричать. Потому что иначе невозможно было пережить ту боль, которая сожгла её сердце.
   
    Глава 16
   
    Шурочка уже с утра была одета и причёсана так, чтобы всегда можно было встретить дорогого гостя. Ведь никогда не знаешь, когда Сергей позвонит у двери. На этот раз на ней было светлое ситцевое платье с маленьким кружевным воротничком, застёгнутое на груди на ряд мелких пуговок. Волосы девочка как обычно заплетала в косу, но в последнее время ещё и украшала свою незамысловатую причёску большим бантом на затылке.
   
    Несмотря на волнующую каждый раз радость ожидания встречи, обычное течение её жизни не менялось. Так же с утра она вставала чуть свет и первым делом начинала уборку на кухне — перемывала посуду после столовников. Помыв посуду, занималась уборкой дома. В перерывах между уборкой от Шурочки требовалось помогать тётке в приготовлении обедов и ужинов. И так целыми днями.
   
    «Шурка!» — чуть что кричала добрая тётушка, и девочка тут же откликалась: «Что делать?». Делать всегда было что, с раннего утра и до позднего вечера. К концу дня ноги от усталости горели как в огне.
   
    Единственная радость была для Шурочки — Сергей. Тётка по-прежнему относилась к молодому человеку без особой симпатии. «Сам бездельник и тебя бездельницей делает», — ворчала она всякий раз, когда юноша появлялся на пороге. А то и кричала: «Что, я должна всю работу за тебя делать, а ты гулять да болтаться будешь?! Вот когда золотишко своё получишь, тогда и будешь прислугу нанимать. А сейчас сама на дармовом хлебе живёшь!» И Шурочка, как правило, ничего не отвечала тётке — она и сама понимала, что тётка её содержит, кормит, учит. И старалась изо всех сил угодить ей. Но вот Сергей…
   
    Она вздрогнула, услышав звонок в дверь, как вздрагивала всегда, когда он приходил. Вытерев наскоро руки, побежала открывать. Распахнула дверь и вскрикнула:
   
    — О, нет!
   
    Сергей стоял перед нею в военной форме. Красивый как никогда. Блестящие ремни перехватывали спортивный стан юноши, на плечах сияли новенькие офицерские погоны.
   
    — О, да, — проговорил юноша, проходя в комнату. — Да, Александра Алексеевна, я зашёл проститься. Завтра я должен буду отбыть в действующую армию.
   
    — Но как же так?.. — Шурочка опустилась на табуретку, в её глазах заблестели слёзы. — Это же война…
   
    — В том-то и дело, что — война. И мой долг не оставаться в стороне… Я должен, понимаете, должен, как гражданин, как офицер, как дворянин, как сын своего отца, наконец, откликнуться на призыв нашего императора…
   
    — Но это же — война… — повторила Шурочка, не отрывая глаз, полных ужаса, от молодого человека.
   
    Сергей сел напротив девочки, наклонился к ней. А потом вдруг взял её руки в свои:
   
    — Ну конечно же… Там не может быть хорошо. Там умирают, страдают… Но вы же первая, разве вы будете уважать меня, если в такую минуту я буду отсиживаться дома, струшу? Да я сам… Я же должен быть мужчиной. И… Иначе просто не может быть. Вы же понимаете меня?
   
    — Понимаю… Но это так ужасно… Вы — там… И Бог весть, свидимся ли мы?..
   
    — Ну конечно, свидимся! Я буду приезжать, когда мне позволит начальство… А потом война закончится. Я приду. Приведу вас к моей матери…
   
    — Боже, не заглядывайте так далеко. Мне и без того страшно! — воскликнула Шурочка.
   
    — Ну раз так, не будем больше ни о плохом, ни о будущем. Будем жить сегодня! Сегодня я свободен до вечера. Может, Наталья Львовна отпустит вас со мной погулять?
   
    Шурочка, с трудом выходя из этого состояния, похожего на бредовый сон, проговорила:
   
    — Да… Я только закончу уборку, а потом спрошусь…
   
    — А я помогу вам, чтоб быстрее!
   
    — Да что вы! — почти испугано воскликнула Шурочка, когда Сергей вдруг взял полотенце, готовый вытирать вымытую ею посуду, — не надо, я сама!
   
    — Но мне за радость поработать вместе с вами, — Сергей улыбнулся своей чарующей милой улыбкой, и Шурочка растаяла.
   
    Наталья Львовна позволила Шурочке идти с Сергеем на прогулку. Хоть и ворча, как много дел по дому, а некоторые бездельники только и знают, что гуляют. Помог ей смириться с отсутствием Шурочки лишь тот факт, что эта прогулка обещалась быть последней.
   
    Они забыли о времени. Они исходили все улицы, сидели в сквере на скамейке, катались на каруселях на Базарной площади, зашли даже на художественную выставку. Они без перерыва болтали и смеялись, ни на мгновение не забывая, что между этой встречей и следующей огромный и страшный перерыв. Перерыв, до отказа заполненный страхом, болью, кровью, смертью… Но одержимые юной верой в счастье, ни он ни она даже не желали принимать во внимание, что перерыв может превратиться в вечность.
   
    Когда-нибудь кончается всё. И боль, и радость. В тот день закончилась их радость.
   
    Уже на закате Шурочка и Сергей подошли к её дому. Остановились в дверях. Не хотелось никого видеть, ни с кем разговаривать. Только любимые глаза напротив, только самые дорогие черты рядом и близкий голос, который потом будет звучать и звучать в беспощадной памяти прошлого.
   
    Ей хотелось закричать: «Не уходите!». Но знала — и нельзя, и бесполезно. Он всё равно уйдёт. Плакать? Ну да, а что ей ещё остаётся?
   
    Сергей между тем опять взял её руки в свои, самые дорогие из всех на свете рук.
   
    — Я буду вам писать, — проговорил Сергей, и голос его дрогнул, — каждый день. И вы пишите мне… Пожалуйста…
   
    Она в ответ только закрыла глаза, по щекам потекли слёзы.
   
    — Не нужно, Александра… Шурочка… Прошу вас. Ведь ещё никто не знает. Может, да нет, всё должно быть хорошо. И мы с вами обязательно будем вместе. Всю жизнь. Да? Мы ещё успеем смертельно надоесть друг другу. Вы знаете, у меня такая уйма различных недостатков! Я очень занудлив. И ещё нелюдим. И раздражителен. И…
   
    — А я скучная и малообразованная…
   
    — Вы?! — он искренне удивился. — Да с вами жизнь расцветает солнечными красками! Я просто не знаю, как бы я жил, если бы не встретился с вами… Мы будем снова петь наши любимые романсы. И много читать. Чтобы вы не чувствовали себя малообразованной.
   
    — Я в училище много читаю. Это здесь у меня нет времени…
   
    — Шурочка… Шурочка, вы только не забывайте молиться обо мне. О нас…
   
    — Разве я могу забыть о таком!..
   
    — И… нет, я, конечно, не смею… И всё же, постарайтесь дождаться меня. Я вернусь. Я обещаю вам… Нет-нет, я не требую от вас обещания. Тем более каких-то клятв… Я просто прошу — дождитесь меня…
   
    — Разве может быть иначе? — ответила девочка, и вдруг, не выдержав, разрыдалась.
   
    Сергей, уже не задумываясь, взял её за плечи.
   
    — Не надо, прошу вас… Ведь всё будет хорошо… Одно ужасно, что мы не сможем так часто видеться…
   
    — Нет, нет… — Шурочка, закрыв глаза, замотала головой. И было непонятно, что она имела в виду. А когда девушка открыла глаза, то увидела близко перед собой лицо Сергея. И всё перевернулось в её душе.
   
    — Если с вами что-то случится, Серёжа, я не переживу… — прошептала она, задрожав.
   
    — Ничего не случится. Наша любовь сохранит меня. Шурочка… Если б вы знали, как я люблю вас… Ещё с того самого момента, когда вы в гостиной моей тётушки запели романс «У камина»… Верьте, у меня никого нет дороже вас… Кроме Родины и Бога… Никого…
   
    И тогда Сергей приблизился к ней и поцеловал. Неумело. Непривычно. Но было так сладко. И размыкать не хотелось ни губ, ни объятий. Длить миг, превратить его в вечность. Ах, если б это было можно!
   
    Когда Шурочка, наконец, расставшись с Сергеем, вошла в дом, она просто села на кухонный стул и замерла. Без чувств, опустошённая, окаменевшая. Удивительное дело, вошедшая тётка не наругала, не накричала на неё за долгое отсутствие, за ленивое сидение на стуле, спросила только:
   
    — Чай будешь?
   
    — Нет. Ничего не хочу, — ответила девочка, и через силу поднявшись, пошла к себе. Тётка молча посмотрела ей вслед.
   
    * * *
   
    Было жаркое-жаркое лето. Она, которой высшие силы дали имя Айя — начало и конец сущего, по-прежнему была одна. Она лежала на траве. Трава была сухая и горячая, покалывала тело, но окружавшие ароматы были сказочно, волнующе прекрасны. Они были нежно горячи, терпки, как настоянное вино, сладостны, как прикосновение любимых рук. Ароматы летали повсюду, проникая в неё даже через самые мелкие поры её тела. Они будоражили и возбуждали её. Казалось, они касались её маленькими крылышками и щекотали её кожу. Вот они пробежали по её губам, заставив их приоткрыться, вот коснулись её глаз, прикрыв их, вот пощипали её пальчики, лёгким онемением сковав их движения, потом горячо легли на грудь, наполнив её напрягшим их жаром, после чего скользнули ниже, к животу, к бёдрам. Было жарко, очень жарко и очень солнечно, не возможно было открыть глаза. Она была одна — трава, солнце, запахи. Распахнув на груди блузку и позволив солнцу беспрепятственно обнять её, она подтянула повыше юбку — юбка
   
    давила на неё холодом, и раскинулась почти голая. Ах, как любовно нежит солнце девичью кожу! Айя тихо застонала, и её стон был похож на зов. Услышав свой голос, она попробовала открыть глаза. Открыла и увидела того, кого звала. Он, с любовно улыбаясь чуть полноватыми губами медленно приближался к ней.
   
    — Наконец-то, ты пришёл… — проговорила она.
   
    Больше говорить она не могла, голос изменил ей, превратившись в сладострастный хрип, потому что он молча склонился над ней, а его ладони легли ей на колени. Она никогда не думала, что можно так желать, так стремиться… Стиснув ладонями свои груди, она потянулась к нему.
   
    И тут над его плечом возникло другое лицо, с не по-человечески огромными глазами, той, которая называла себя её «ангелом-хранителем». Это лицо было холодным и строгим и Айя, не желая видеть его, закрыла глаза. Желанная горячая плоть уже почти касалась её.
   
    — Уйди, — почти по-звериному зарычала она на непрошенную гостью, — приди чуть позже….
   
    — Нет, это моё время, — послышался строгий голос, — а твоё ещё не пришло.
   
    Прикосновения руки было достаточно, чтобы мужчина исчез, растворился в воздухе, и Айя в приступе дикого, неудержимого отчаяния закричала. Так закричала, что всколыхнулся весь ароматный мир. И покатилась по траве, раздирая землю, одежду и тело, билась в конвульсиях и визжала…
   
    Жёсткая рука схватила её за волосы и подняла над землёй.
   
    — Отдай мне его, — завыла на неё Айя, — отдай, я хочу его! — и забилась вновь как в удушливой петле, перехватившей её горло.
   
    — Отдам, — услышала в ответ, — всего отдам, и навсегда. Ты будешь наслаждаться им так, как не наслаждалась мужчиной не одна земная женщина. — Но только после того, как выполнишь своё небесное предназначение.
   
    — Какое? — простонала Айя.
   
    — Он послал меня. Твоё время пришло. Пришло время действовать. И чем ты более будешь послушна, тем быстрее ты получишь его.
   
    — Говори…
   
    «Ангел» опустила её на землю, и Айя тут же упала, потому что ноги не держали её.
   
    — Говори…
   
    «Ангел» протянула ей ладонь, на которой Айя увидела горсть швейных иголок.
   
    Подняла вопросительный взгляд.
   
    — Это твоё оружие. Он дал его тебе.
   
    — И что мне с ними делать?
   
    Ангел вложила иглы в руку Айи. Иглы оказались очень тяжёлыми и горячими.
   
    — Береги их. Когда к тебе прибудет наш небесный посланник, ты сделаешь то, что он скажет тебе. Будь послушна….
   
    — Буду, — кивнула Айя головой, всё ещё мучаясь всем телом от неудовлетворённого желания, — когда?
   
    — Скоро.
   
    — Я хочу сейчас…
   
    — Нет, ты будешь делать тогда и так, как это угодно нам. Жди.
   
    «ангел» ушла в небо, растворившись среди облачной белизны. Айя со стоном словно от боли, склонилась к земле.
   
    Глава 17
   
    Мужское население в городах резко поредело, пустели деревни. Война бессмысленно требовала всё новых и новых жертв. Молодых, плохо обученных солдат, не рассуждая, бросали в бой, оружия не хватало катастрофически, на врага шли с одной винтовкой на пятерых. Не мудрено, что оснащённая новейшей техникой Германия уверенно захватывала новые и новые города — Львов, Брест, Варшаву, подступая всё ближе к Киеву, угрожая южным областям России.
   
    Тяжелее становилось и гражданскому населению. В Курске усилились перебои с продуктами, дровами, электричеством, почти перестали ходить трамваи. Уныние и растерянность поселялись в душах — жизнь рушилась, таяла надежда, что когда-нибудь станет легче, терпение кончалось. На заводах вспыхивали стачки под лозунгами: «Хлеба, мира, политических свобод!» Крестьяне отказывались сдавать скот для армии, участились случаи незаконной вырубки леса, начались погромы помещичьих усадеб.
   
    Государственные деятели, высокопоставленные господа, пользуясь трудностями, которые переживала империя, спешили на всякий случай обеспечить своё будущее. Так, уполномоченный по продовольствию черносотенец К.А. Рапп предназначенные для многодетных солдаток и беженцев продукты продавал спекулянтам. А по городу полетела преданная кем-то огласке фраза, брошенная уполномоченным в адрес солдаток: «Пусть подыхают. Меньше будет нищих». Возмущение людей чуть ли не вылилось в бунт — когда Рапп выезжал из Дворянского собрания, его карету забросали камнями и грязью. Порядок пришлось восстанавливать с оружием в руках. Позже, под влиянием общественного мнения, правительство вынуждено было арестовать чиновника. В тюрьму господина Раппа сопровождало такое количество людей, что шествие напоминало демонстрацию.
   
    В 1916 году положение на фронте несколько улучшилось благодаря талантливой тактике Брусилова, что не на шутку напугало противников, заставив их говорить о загадочной русской душе и пытаться найти новые способы эту душу обуздать, смирить, и, если можно, уничтожить.
   
    А в начале следующего года в Петрограде произошёл февральский переворот.
   
    Курск так же не остался в стороне от событий, сотрясавших Россию — вынужден был уйти в отставку управляющий в те времена губернией господин Штюрмер, бывший ставленником Распутина и зятем царского премьер-министра.
   
    Когда 2-го марта 1917 года в Курск пришло известие об отречении царя, был тут же создан Временный исполнительный комитет. Во главе его попеременно стояли: крупный торговец кадет Н.Н. Лоскутов, сменивший его в июне комиссар Марков-Донской и в октябре — Н.Н. Рождественский. Новая власть с энтузиазмом взялась проводить реформы. Из гимназистов и семинаристов были организованы отряды милиции, так называемые «Комитет общественной безопасности» и «Комитет спасения революции». Власть ратовала за укрепление связей с народом и вела подготовку к созыву Учредительного собрания, на которое возлагала огромные надежды вся культурная и не очень культурная общественность. Основные же организационные структуры, суд, прокуратура, полиция пока оставались без изменений.
   
    15 марта слабая, но активная большевистская прослойка города в ответ на деятельность Временного исполкома создала свой орган власти — Советы рабочих и солдатских депутатов. Лидером Советов явился товарищ Андрей Аристархов. Товарищ Андрей был чрезвычайно энергичным человеком и убеждённым революционером, однако, изучая труды Маркса и Ленина, он не верил в возможность социализма в России по причине её экономической и интеллектуальной незрелости. Когда же революция всё-таки свершилась, он назвал её «брешью и расколом в демократическом фронте».
   
    Когда в Петрограде произошёл захват власти большевиками, уже 27 октября Курск ответил на произошедшие события массовой демонстрацией рабочих. Сюда из ЦК партии оперативно была направлена группа инициативных партийных работников. Власть в городе вручили Революционному Совету, главою которого был избран самолюбивый и тщеславный эсер, сотрудник бульварных газет Е.Н. Забицкий. Бывшая власть в лице Н.Н. Рождественского сложила свои полномочия, а 30 ноября 1917 года Рождественский был арестован в губернаторском доме.
   
    Несмотря на события, меняющиеся с удивительной скоростью, жизнь легче не становилась, тем более что зима 17-го года выдалась очень суровая. Росли цены на продукты — сливочное масло против дореволюционных 80 коп стоило теперь 2 рубля 40 копеек, за фунт мяса приходилось платить не 25 копеек как прежде, а 60, кувшин молока продавали за целый рубль! Работы не было, процветали спекуляция и мешочничество.
   
    Пока новая власть изо всех сил пыталась установить порядок и очистить от саботажников государственные учреждения, область подвергалась всё новым и новым испытаниям, грозящим ввергнуть её в хаос полного уничтожения. Особая опасность грозила со стороны наступающих с юга немцев. В марте ими были уже захвачены Белгород, Путивль, Короча, Грайворон, Коренево, Суджа. Немцы расстреливали и грабили людей, награбленное — скот, хлеб, сало — отправляли в Германию. Срочно нужны были новые, советские вооружённые силы. Спешно созданный военно-революционный полевой штаб, приступил к формированию артиллерии, кавалерии, подрывников и сапёров. Благодаря приложенным усилиям, в апреле наступление немцев было остановлено. Более того, немецкое командование обратилось к советскому правительству с просьбой о начале мирных переговоров, и 4 мая было заключено временное перемирие. Демаркационная линия проходила через Рыльск, Коренево, Суджу.
   
    В самом же Курске, когда враг стоял всего в 80 верстах от города, сложилась не менее критическая ситуация. В апреле в город хлынула масса бегущих с фронта солдат, и начался настоящий разгул анархических банд. Они бунтовали, требовали от парткома продовольствия. В поисках поживы пьяные толпы грабили и разоряли гостиницы и магазины, врывались в частные дома. К восставшему Первому революционному полку примкнул отряд молодого авантюриста Карцева, бывшего унтер-офицера. Карцев даже попытался захватить руководителей Совнаркома и установить в городе свои порядки. Когда Карцева арестовали, его сподвижники подняли мятеж — раскрыли двери тюрем, выпустив на волю более диких, чем распоясавшиеся солдаты, уголовников. Разумная власть в городе была уничтожена. Правда, эсер М.В. Слувис, хмурый воин с резким голосом и внешностью грузина, в бурке и папахе, ещё попытался навести порядок, «для себя». На митинге в кинотеатре «Гиганте» его объявили главнокомандующим войсками и диктатором. Бунтующий Карцев в знак протеста открыл пьяную стрельбу и случайно застрелил себя. На похоронах Карцева его сторонники запрягли в телегу трёх священнослужителей.
   
    Но Бог не оставил своих грешных детей. Не знает границ Его милосердие!
   
    29 апреля 1918 года в город из Москвы прибыла Высшая Военная инспекция во главе с Н.И. Подвойским. 19 бойцов Красной Армии, оснащённые лишь одним пулемётом, разоружили 120 человек мятежников. Всего два дня понадобилось, чтобы в городе был восстановлен порядок. Слувиса арестовали и предали военному трибуналу. 1-го мая, в советский праздник солидарности всех трудящихся бывшие мятежники приняли участие в первом параде РККА произошедшем в Москве на Ходынском поле.
   
    4мая военно-политическим комиссаром Курска был назначен товарищ З.С.Быч, 24-летний большевик. Одной из его задач было продолжить работу по комплектованию воинских частей.
   
    Передышка была недолгой. 6 июля подняли мятеж эсеры, которые по-прежнему находились у власти. Мятеж подавили, главу Реввоенсовета Забицкого — арестовали, при обыске в его квартире нашли 16 килограмм золота и неучтённых золотых ценностей. Позже найденное назовут «эсеровским кладом».
   
    На место Председателя губисполкома из Москвы прислали товарища А.Ф.Рындина.
   
    Новая власть пыталась по-новому устраивать жизнь. Прошли реформы в некоторых областях общественной жизни. Закрыли эсеровскую газету «Курская жизнь». В учебных заведениях решено было вводить совместное, для мальчиков и девочек обучение, убрали из образовательных программ Закон Божий, ввели новое правописание. Стали открываться детские сады, дружно переименовывались улицы.
   
    30-го августа 1918 года стало известно о покушении на Ленина, в стране начался Красный террор. Всюду искали заговорщиков, которых тут же расстреливали. Позже откроют массовые захоронения расстрелянных — так, в урочище Глинище раскопают 46 трупов, среди которых окажутся тела иеромонаха Серафима Кретова, Белгородского протоиерея Петра Сионского и других. Их торжественно перезахоронят в братской могиле у Московских ворот. Станет известно так же о казнях, которые проводились во дворе гостиницы «Петроградская», в подвалах домов напротив дома Гладкова и Исая Альпина на Херсонской улице.
   
    Не легче приходилось и крестьянам. Декрет ВЦИК от 9 мая потребовал сдавать излишки хлеба, поскольку голодали города и необходимо было кормить армию. В августе правительство направило по деревням 5-ый продовольственно-реквизионный полк. Деятельности полка сопутствовали бесконечные перегибы и правонарушения, до которых горазда была дорвавшаяся до власти беднота. Так, реквизированный хлеб новоявленные коммунисты продавали знакомым. У женщин отбирали даже чулки и панталоны, а почувствовавшее себя господами начальство заставляло крестьян шить им сапоги. К непокорным применяли методы противозаконные и варварские: в одном селе, чтобы взыскать чрезвычайный налог, 200 человек на 22 дня посадили в погреб. С лёгкой подачи горожан в деревнях расцвели пьянство и разврат. Чтящие вековые обычаи крестьяне терпели недолго. Участились восстания. Люди активнее стали бунтовать против мобилизации. На коммунистов нападали и били, а то и убивали. И вздыхали с тоской, вспоминая царское время.
   
    А со стороны Белгорода уже приближалась к Курску белая армия Корнилова…
   
    Глава 18
   
    Наконец-то она в своей комнате — зелёные стены, белая занавеска на окне. Незнакомое худое лицо со впалыми щеками склоняется к ней — седоватая бородка клинышком, проникновенные, тихие глаза,. Тёплая рука гладит её лоб, убирает от вспотевших висков пряди волос… Ей хорошо, так хорошо, как не было очень давно. Только незнакомец вдруг удаляется, и Айя видит лишь белое пятно его странной одежды. Ей становится мучительно страшно — она уже знает, когда уходит он, появляется «она».
   
    Яркая вспышка зеленоватого огня проникает сквозь распахнутое окно, слышится тихое жужжание. Что это? Айе опять нехорошо, но избежать того, что происходит, она не в силах, ей придётся подчиняться и терпеть, она будет делать то, что хотят от неё они… Поэтому, когда Айя видит протянувшуюся к её кровати зелёную дорожку, то без слов встаёт и идёт. Дорожка ведёт к огромному сооружению, нависшему над тёмной землёй, по его округлым бокам посверкивают разноцветные огоньки, на гладкой поверхности сооружения открывается тёмный проём. Как страшно заходить туда! Но она идёт, словно её тянут туда насильно.
   
    Внутри светло, но всё равно страшно. Блестят непонятные Айе приборы. Провода, антенны тянутся со всех сторон подобно щупальцам осьминога.
   
    Наконец, напротив раздвигается стена, и перед Айей предстаёт странное существо — зелёное, длинное, вытянутое как струна с огромными шарообразными глазами на голове.
   
    — Я рад приветствовать тебя, спасительница мира, — слышит она его голос, хотя губ на уродливой голове разглядеть не может. — Пришло твоё время.
   
    — Вы кто? — дрожа всем телом, спросила Айя.
   
    — Я — главный посланник его. Мое имя — Ангелище.
   
    — И что я должна делать?
   
    Ангелище протягивает к ней руку, приглашая подойти к окну. Айя подходит и замирает от ужаса: перед нею Земля, огромная круглая Земля. Только она живая, она дышит. Дышит неровно, тяжело. Под её поверхностью ходят судороги, и она вздрагивает то сжимаясь, то расширяясь. От этого движения на ней изменяются мелкие очертания, а где изменения чуть крупнее, там вспыхивают алые пятна разливающейся крови, как бывает всегда, если растревожишь свежую рану.
   
    — Мы должны спасти её, — слышит она сквозь шум и звон в ушах пронзительные голос Ангелища.
   
    — Должны… — как эхо отвечает Айя в ужасе перед тем, что видит.
   
    — Ты не забыла булавки, которые дала тебе твой Ангел-хранитель?
   
    — Н-нет, — испуганно отвечает Айя, и чувствует покалывание в ладони. Вот как, они здесь, хотя Айя о них и думать перестала.
   
    — Сейчас мои слуги-«ангелочки», понесут тебя и покажут, где ты должна будешь воткнуть булавки…
   
    Они появились из темноты — два зелёных мячика с такими же как у Ангелища шарообразными глазами. Не говоря ни слова, мячики подхватили Айю и вынесли из помещения. Испугавшись, она истошно закричала.
   
    Они несли её над содрогающейся землёй, всё ниже и ниже, пока Айя не увидела Зимний дворец, каким он представлялся ей по открыткам. Из его окон выплёскивалось пламя. Потом Айя увидела, как растекается по площади кровь, много крови, и люди тонут в этой крови, бьют руками, захлёбываются ею. Ржут кони, тоже бессильные выбраться из кровяного потока.
   
    — Здесь, — вдруг она услышала над самым ухом и, не понимая ещё, оглянулась на своих провожатых. — Здесь, — повторили они.
   
    И Айя увидела спускающегося с неба огромного мохнатого паука. Паук тащил за собой чёрную паутину. Липкие нити на миг коснулись лица Айи, заставив её вздрогнуть от отвращения.
   
    — Бери и коли, — сказал ей один из ангелочков, — ты должна приколоть паутину во всех местах, где мы скажем тебе. Тогда мир будет спасён.
   
    Как бы в ответ на эти торжественные слова на небе над ними радужными красками вспыхнуло северное сияние.
   
    Айя взяла одну клетку липкой паутины и, натянув её, вколола иглу прямо там, где нёсся, пенясь, новый кровавый поток.
   
    — И здесь, — подсказал ей ангелочек.
   
    Увидев сверкающие на солнце купола, дрожащие и раскачивающиеся, она послушно воткнула новую иглу.
   
    Паутина понемногу распрямлялась.
   
    — Здесь…
   
    Нудно стуча колёсами, прогрохотал поезд.
   
    — Здесь…
   
    Синяя ширь моря, с белеющими на ней парусами.
   
    — Здесь…
   
    Она воткнула иглу прямо перед женщиной, куда-то бегущей с маленьким ребёнком. Что было дальше — не разглядела, паутина накрыла бегущих.
   
    — Здесь…
   
    Тайга с белеющими дымками костров.
   
    Уже половина иголок использована. Уже половина чёрной паутины лежит над землёй.
   
    Забыв и страх и усталость, Айя онемевшей от напряжения рукой колет и колет иглы. Ей нравится эта игра. Она чувствует небывалое воодушевление, осознавая, что как только она использует все иглы, и будет спасена земля, то она, Айя, получит того, кого жаждет её тело. Более того, она счастлива. Её очень нравится летать подобно птице. Она хихикает, а в перерывах между работой заигрывает с «ангелочками». «Ангелочки» с удовольствием отвечают её заигрываниям. Они щиплют её и щекочут. Эти ласки не очень-то приятны, а часто и болезненны, но они почему-то возбуждают её. Она в очередной раз со смехом переворачивается в воздухе, и в этот момент что-то больно ударяет её по голове….
   
    Глава 19
   
    Трудно сказать, как выживала в эти страшные годы Шурочка. Многие девочки оставили училище, не выдержав невыносимых условий — голода и холода. Бросила учёбу и Лиза, заявив, что при такой жизни образование ей ни к чему, а поскольку попов всех повыгнали, а то и порасстреляли, попадьёй ей быть тоже не грозит. А жить надо, и есть, и одеваться. Одним словом, она исчезла, и их с Шурочкой отношения прервались.
   
    Шурочка успела доучиться, в том же епархиальном училище, — в январе 18-го года оно будет изъято из епархиального ведомства и передано губернскому комиссариату просвещения. Холод и голод убивали всю страну, но Шурочка, сидя в валенках и рукавицах в промёрзшем классе, упорно рвалась к своей цели — получить свидетельство об окончании учебного заведения и с ним право работать учительницей младших классов.
   
    Теперь с Натальей Львовной они жили вдвоём — дядю Германа сначала мобилизовала на фронт царская власть, а потом и Советская. В числе прочих буржуазных элементов его послали на чехословацкий фронт рыть окопы, и вот о дяде пока ни слуху ни духу. Некоторое время женщины выживали за счёт маленького огородика за домом, где они сажали картошку и лук. Но вскоре новая власть реквизировала большую часть их дома, а с ним и огородик.
   
    Долгое время Шурочка жила ожиданием возвращения Сергея. Поначалу он ей много писал. Письма были похожи на вопль смертельно раненой души:
   
    «Шурочка, обещайте мне, что я ещё увижу вас, что хоть на одно мгновение вы вернёте мне тот миг, когда в большом чистом зале с раскрытыми в сад окнами вы пели чудные романсы! Или хотя бы то Рождественское утро, когда мы с вами пили ароматный горячий чай за столом, покрытом белой скатертью, а на ней лежали янтарные квадраты зимнего морозного солнца.… Я живу здесь только этой надеждой и только этим ожиданием. Иначе здесь не выжить. Среди смертей, боли, страха, неисчислимых страданий, среди всей этой вони, грязи, беспросветного пьянства. Шурочка, думайте обо мне, молитесь за меня! Если б вы знали, ЧТО вы для меня. ВЫ — это больше чем жизнь. Потому что такая жизнь, какую я веду здесь — это не жизнь. Вы — мой свет, мой смысл, это всё лучшее, что я ещё пытаюсь сберечь в моей душе….»
   
    Читая его письма, она всякий раз плакала и писала ему в ответ такие же длинные послания. К концу шестнадцатого года письма приходить перестали. Шурочка потеряла сон и аппетит. Хотела идти к его матери, но побоялась — не знала, как княгиня примет её, да и Лизы остерегалась, зная, что она живёт неподалёку и не спускает с дома Гоккеров глаз. Оставалось смириться и ждать, что Шурочка и сделала. Только молиться стала больше, находя в молитве для себя ещё больше, чем прежде отрады и успокоения. И очень переживала, что закрываются храмы — без привычного образа жизни, в который входило посещение богослужений по воскресным и праздничным дням, Шурочке стало казаться, что жизнь поблекла, стала унылой и беспросветной. Одно им с тёткой Натальей оставалось — молиться дома. Но всё ж это было не то, совсем не то, что в храме.
   
    О своих родных Шурочка ничего не знала. Знала лишь, что брат Алексей после того как уехали заграницу графиня Садовская с дочками Сонечкой и Аней, остался в её имении. А куда делся брат Константин — вообще ничего не слышала. Как пришли большевики — он и его семья словно в воду канули. Тем более не ведала, где старший брат Григорий. Вот и пришлось им с тёткой Натальей влачить вдвоём тяжкую жизнь в ожидании хоть каких-то перемен.
   
    Найти бы работу, без работы и без положенного трудящимся пайка им с тёткой реально грозила голодная смерть. И теперь, когда в городе после солдатских мятежей и эсеровского восстания был установлен какой-никакой порядок, и стало не страшно выходить из дома, Шурочка решила начать поиски работы. Исхудавшая, с бледно-голубоватым цветом лица, она сейчас выглядела старше своих восемнадцати. Тем более что и одежда — тёткина длинная юбка и крепдешиновая блузка в горошек — отнюдь не придавали ей изящества. Но сейчас Шурочку это не волновало. Боязливо ссутулившись, девушка торопилась в Губотдел. В самодельной вязаной сумочке лежали документы.
   
    Она испуганно вздрогнула, услышав, как её окликнули. Подняла голову и увидела Лизу. Стоя на противоположном тротуаре, Лиза весело махала ей рукой. Встреча обрадовала и Шурочку — всё-таки прошлое, да и любовь к пропавшему без вести Сергею роднили их. Оглядевшись по сторонам, чтобы ненароком не попасть под бегущие в пыли по улице автомобили, Шурочка перешла дорогу. Лиза была хорошо одета — новое лёгкое платье прекрасно подчёркивало все достоинства её фигурки. На пополневшей груди вальяжно покоилась белокурая коса. Светлые прозрачные локоны очаровательно обрамляли розовое, отнюдь не голодное Лизино личико. И держалась Лиза самоуверенно, прижимая к боку кокетливую дамскую сумочку. Окинув Шурочку
   
    взглядом, Лиза, в свою очередь ничем не выразила невольного отношения к внешности бывшей подруги. Напротив, всё в ней говорило об искренней радости встречи.
   
    Девушки успели переброситься всего несколькими словами, как Лиза тут же предложила Шурочке зайти в ней в гости.
   
    — Идём, ты же никогда у меня не была, — сказала девушка. — Как раз и поболтаем!
   
    — Да нет, я в Губотдел иду…. На работу устраиваться. Я же училище закончила, а теперь как-то жить надо.
   
    — Ну конечно, ты в своём духе! Если не любовь, так хоть работа — так что ли? Ладно, забудь. Идём ко мне, а я найду, как тебе помочь. Ты думаешь, я небо копчу? Нет уж, тоже работаю. И как видишь, не голодаю. Идём-идём, я всё устрою. Будет тебе и работа и хлеб с салом. Даю слово. Как не помочь бывшей подружке? Идём, я там же живу, на Меленинской — её теперь почему-то Советской обозвали — живу теперь не только с матерью, но и с братьями и с сестрой, которых приходится тоже кормить. Мать-то у меня совсем чокнулась от страха. Когда в апреле солдатские мятежи были, к нам в дом человек пять ворвались, чуть нас с матерью не изнасиловали. Во время остановились. Какой-то красавчик появился, и их всех как ветром сдуло.
   
    Лиза уверенно тянула Шурочку за собой, и Шурочка шла, заранее волнуясь, что увидит, наконец-то, дом Сергея. А может, и новости какие услышит.
   
    В просторной квартире Лизы на втором этаже старого каменного дома Шурочку приятно удивил порядок. Мебель, хоть и не новая, но в прекрасной форме. Всюду цветы, вышитые салфеточки.
   
    — Неужели ты к вышиванию пристрастилась? — спросила Шурочка.
   
    — Да никогда! Это… это подарки, так… А это — моя родня, — она представила Шурочку своей матери, женщине с болезненно серым лицом и тревожно бегающими маленькими глазками.
   
    — Ты принесла поесть, Лиза? — встретила она дочь словами, совсем не интересуясь её гостьей.
   
    — Принесла, принесла, — успокоила её девушка. И уверенно дала подзатыльник попавшемуся под ноги младшему брату Костику. — Идём, — кивнула она Шурочке. И провела её в столовую. Сама накрыла на стол. Шурочка невольно проглотила слюну: чего только на столе не было — помимо варёной картошки, вытащенной из-под подушек и ещё горячей, было сало, печёная рыба, и даже икра.
   
    — Ох, пир какой! — воскликнула радостно Шурочка, — я уж от такого отвыкла. Мы с тётушкой целый день всё чай да чай, вроде, ты знаешь, не так голодно, а к вечеру живот так подожмёт, ну хоть «тю» кричи. Это Наталья Львовна любит так говорить, а мне понравилось, — засмеялась Шурочка. И Лиза уловила — смех у Шурочки всё такой же — весёлый, беззаботный, как у ребёнка.
   
    — Приступай, подружка, пируй на здоровье! — Лиза царским жестом усадила гостью за стол. — А как ты думала? Пока ты учились, я искала средства не просто не умереть с голода, но и постараться вести более или менее достойную жизнь, пока не кончится это рабоче-крестьянское засилье. Надо уметь приспосабливаться. Если мне пока не суждено танцевать на балах в Дворянском собрании, я хотя бы буду иметь то, что могу…
   
    — И чем же ты занимаешься? — спросила Шурочка, уминая за обе щеки горячую картошку.
   
    — Работаю. Мне повезло, сразу как пришли большевиков, я попала в народную милицию. Это, знаешь ли, очень прибыльное место. Конечно, должность у меня не бог весть — улицы патрулировать, сопровождать различные комиссии — но от голода не умрёшь. Это я сегодня в платье бегаю по городу, а так у меня есть и форма и табельный пистолет.
   
    — Ты стрелять умеешь? — Шурочка даже забыла жевать.
   
    — Не захочешь — научишься, — ответила Лиза, и лёгкая тень пробежала по её милому личику.
   
    Об этом она не расскажет никому, и тем более Шурочке. Когда она только-только вступила в должность и получила оружие, она тут же вспомнила Лотрека. А вспомнив, взяла с собой двух туповатых солдат и отправилась в знакомый домик над обрывом.
   
    Лотрек испугался, увидев входящих. Лиза самоуверенно прошлась по мастерской. Тот же разор, даже больше, на всём — яркое свидетельство уныния и нищеты.
   
    — Вот мы и увиделись вновь, — сказала, наконец, Лиза, чувствуя, что дрожит всем телом, — как вы и хотели, милостивый государь… Я даже готова продолжить нашу игру… Вы так это называли? Вы здорово придумывали словечки, чтобы развеселить беззащитную девочку, попавшую вам в лапы. Ну что ж, продолжим. Давайте, доставайте вашу конфетку. Она всё такая ж сладенькая? — Лиза подняла пистолет и небрежно поигрывала им на виду бледного художника. Сопровождающие её солдаты неуютно мялись в углу. — Ну-ну, что ж вы так заробели, господин Лотрек. Прежде вы были более быстрым. Ну! — прикрикнула она и махнула в его сторону пистолетом. Как это случилось, она не поняла сама, а может, просто не захотела понимать, но пистолет вдруг выстрелил в её руках. Пуля попала прямо в живот Лотрека. Лиза истошно закричала. Бросив оружие, она закрыла руками лицо, чтобы не видеть, как корчится на полу окровавленное тело. Потом выбежала на улицу. Её рвало…
   
    Ей могло бы крепко достаться, но сопровождавшие её солдаты почему-то решили промолчать о случившемся. Они спокойно вызвали помощь, потом привели в чувство Лизу, вручили ей её брошенный пистолет и проводили домой. На прощание один, что постарше сказал:
   
    — Молодец, дивчина. Такое прощать нельзя. Вот если б моя доча осталась бы жива после такого…
   
    С трудом оторвавшись от мучительных воспоминаний, Лиза поторопилась перевести разговор на другую тему:
   
    — Знаешь, я всё Зинаиду пыталась найти. Все эти годы. Наверно ещё и по этой причине я решила, что в милиции мне самое место.
   
    — И что же? — спросила Шурочка, чуть подавшись вперёд. Что ни говори, печальная судьба детской подружки порой тревожила её душу.
   
    — Да так… Я, знаешь ли, даже получила доступ к следовательским архивам четырнадцатого года, когда Зинаида пропала. Они хорошо поработали, накопали много. Но всё больше разрозненные факты. О ней или не о ней, кто знает?.. Иной раз просто фантастические. А вот
   
    связать всё воедино, найти истину, отбросив лишнее, некому. Я ж не специалист. Так и лежат документы, а сделать с ними ничего нельзя. Ждут, когда ими займётся знающий человек.
   
    — В самом деле, что могло с ней случиться?
   
    — Разное говорят. И самое противоречивое. Ну да ладно, когда толком выясню, тогда и расскажу. А выяснять все равно буду. — И Лиза опять задумалась, вспомнив тяжёлое предсказание Сивиллы: «Она не жива не мертва. Тебе не суждено увидеть её…». А ещё вспомнила про некую А… Александру, Шурочку, значит? С которой она свою судьбу разделит. Да уж видно, что делить. Сидит, вон перед нею эта «А», худая, голодная, выцветшая. Обезьянка серая, ни дать ни взять…
   
    Лиза поднялась, поставила на стол чашки, сахарницу, вазочку с конфетами.
   
    — Ешь, — проговорила радушно, — у меня всё настоящее, и чай, и сахар, и конфеты.
   
    — Я заболею от такого обильного угощения, — улыбнулась порозовевшая от удовольствия и сытости Шурочка.
   
    — Ешь, ешь. А я обещаю, придумаю для тебя что-нибудь. И для тётки твоей. Бедняжка. Наверняка и золотишко-то твоё всё пропало…
   
    — Ну конечно. Теперь у меня ничего нет. Как ничего и не было. — Ответила Шурочка безо всякого сожаления в голосе.
   
    — Ну да что делать? Их идиотская революция всё перевернула с ног на голову. И никакой надежды… Ведь теперь даже когда старая власть вернётся, всё по-другому будет. И деньги другие, и банки….
   
    — Ты думаешь, вернётся?
   
    — А как же? Конечно, вернётся. Всё вернётся, Шурочка, и заживём мы как прежде…. Нет, лучше. Кончатся и голод и разруха, и расстрелы, и ЧК. Надо только подождать, потерпеть немножко.
   
    — Сколько же ещё терпеть?
   
    — Ну откуда я знаю? Вот про Корнилова говорят… Придёт время. — Лиза, положив руки на стол, оперлась на них подбородком, вздохнула, — а ещё знаешь, почему я в милиции?
   
    — Нет…, — сказала Шурочка и отчего-то покраснела.
   
    — Я всё надеюсь, что Сергей Александрович придёт… — Лиза опять вздохнула, — для него я тут, в этом доме живу, на этой службе служу. И для него себя берегу. У меня знаешь, сколько претендентов на тело? Сейчас ведь всюду кричат о свободной любви и прочей мерзости. Но я знаю, Сергей это никогда не примет. И я не приму. Всю эту быдловскую философию. Я только его буду ждать. Что вот он придёт когда-нибудь, и наступит совсем другая жизнь… Потому и приходится мне корчить из себя идейную большевичку. Даже вишь, в комсомол вступать собираюсь.
   
    — Ты думаешь, что он жив?
   
    — В списках среди погибших во время войны его нет. Значит он где-то с Белой армией. С которой и придёт в Курск…
   
    Шурочка опустила голову на ладонь словно у неё болела голова.
   
    — Тогда я уже не буду робкой девочкой… — продолжала Лиза мечтательно, — Тогда всё будет иначе. Я ж для него и дом их постаралась сберечь, и семью. Они там так и живут, его мать и сестра… Вон, видишь?
   
    Шурочка с жадностью глянула по направлению Лизиной руки. Да мало что увидела — чугунную решётку, заросли акации…
   
    — Ты не представляешь, сколько мне стоило усилий оставить за Гоккерами их особняк. Главного нашего из последних сил соблазняла. Он для меня на всё готов. Он даже хотел меня повысить в должности, но зачем мне? Наши придут — объясняйся тут. Нет уж, я пока незаметно как-нибудь… Но зато Сергей будет мне благодарен. И из одной только благодарности…
   
    — Ты была у них дома? — вдруг прервала её Шурочка.
   
    — Была. С реквизиционной комиссией по уплотнению жилья. Ну, скажу тебе, дом… Правда, они почти всё уж распродали — есть-то надо. Девчонка, Лидочка, всё болеет. Я им и врача привозила. С маменькой сдружилась… Знаешь, в самом деле — прелестнейшая женщина. Она не будет против нас с Сергеем. Так что дай срок. Может, и мне когда-нибудь счастье улыбнётся. Надеюсь, недолго ждать…
   
    — Хорошо бы, — вздохнула в свою очередь Шурочка. — А мне знаешь что тягостно — что церкви позакрывали. А без церквей как без воздуха. И так жизнь нелёгкая, а тут ещё без служб, без литургии — вообще так всё серо и уныло. Словно был праздник и закончился.
   
    — Ну кому что. Что касается меня — мне Бог ничего хорошего не дал, потому я как-то без Него обхожусь. Сама всего добиваюсь. Даже знаешь, провожу антирелигиозные собрания, как грамотная… — Лиза не обратила внимания на недоумённо-вопросительный взор Шурочки, улыбнулась: — Не горюй, вот придут наши — всё тебе будет — и церкви, и всё прочее. Может, и деньги вернут прежние… Надо только как-то перебиться до времени. Вот я сперва тебя и твою тётку попробую на работу устроить, чтоб ты до прихода наших с голоду не померла…
   
    Лиза сдержала слово. Уже через несколько дней она в сопровождении двух немолодых рабочих явилась в дом, где жили Шурочка с тёткой. Из бывших двух этажей им оставили только две комнаты на первом, нищета просто била в глаза. Лиза была в красной косынке, в белой блузке, в чёрной юбке с кобурой на поясе.
   
    — На дом сами лично явились! Распоряжение губчека, — торжественно-весело провозгласила девушка, протягивая Шурочке бумагу, — поедешь в деревню учительствовать. Подымать, так сказать культуру, бороться с неграмотностью. Не бойся, недалеко, вёрст сорок от Курска. Хорошее село, начальник что надо. Пётром Ивановичем зовётся. Сразу как явишься, к нему и иди в сельсовет. Ему ту бумагу покажешь. Поживёшь, поработаешь. Зато знаешь, голод там тебе уж точно не страшен. Деревня всё ж.
   
    Пытаясь скрыть, как она расстроена известием, Шурочка протянула руку за бумагой.
   
    — За Натальей Львовной твоей присмотрим, пропасть не дадим. Устроим её сторожем — Лиза улыбнулась, увидев, как побледнела Шурочкина тётка, тоже сильно похудевшая, — да и ты сможешь её навещать, а то и посылочку переправить. Кстати, знаешь, рядом, в Лисово, Зотова Мария работает. Вот, сможете общаться.
   
    Шурочка хорошо помнила Зотову. Маленькая, худенькая, с аристократическими манерами и удивительно неунывающим характером, Маша обладала изумительным чувством юмора. «Ну вот, и меня сослали», — невольно подумалось Шурочке. И ещё подумала о Сергее. Что когда он вернётся, он не найдёт её… А может, и найдёт? Ведь это же Серёжа… Да и тётка Наталья поможет. Подумав так, Шурочка несколько воспряла духом и поднесла к глазам бумагу, чтоб прочесть название села, где ей предстояло жить. «Зорянка», прочитала она неведомое ей доселе слово:
   
    — Поезжай с Богом, — Лиза следила за выражением лица подруги, — попробую помочь тебе добраться, а то сейчас поезда ходят по одному в неделю и влезть в вагон не всегда просто.
   
    — А что за поезд?
   
    — До Белгорода который. Знаешь, через Солнцево, Ржаву… Недалеко. И ещё — ты пиши, я буду ждать писем от тебя, как ты там устроилась, и если вдруг что…
   
    Глава 20
   
    Здравствуй, Лиза!
   
    Пишу тебе, как и обещалась. Тёте я уже написала, успокоила, теперь спешу отчитаться перед тобой.
   
    Сама понимаешь, ехала я в ту деревню не без уныния: новые места, непривычно, да и деревня… Для нас, городских, понятие страшноватое. Тем более что приехала я к вечеру, когда уже начало смеркаться. Гляжу — тишина, пусто, хатки-мазанки под соломенными крышами, собаки воют. Но я, как ты и приказала, сразу в сельсовет. Иду — молю Бога, чтоб там застать кого-нибудь. Захожу. В дверь какого-то кабинета постучалась, мне откликнулись. Оказался тот самый Пётр Иванович. Человек с виду нездоровый, лет тридцати, сутулый, без одной ноги, огромный шрам через всё лицо, и лицо всё время подёргивается. Когда я ему объяснила кто я и зачем, он подскочил, кинулся меня обнимать как родную. Вот, мол, светоч знания к ним явился, в котором они так нуждались. Тут же шинелишку дырявую набросил, мои вещи подхватил, и повёл меня на жильё устраивать. Мы шли по деревне, и я увидела, что деревня очень даже не маленькая. А окружает её старинный дубовый лес. И бескрайнее болото рядом. Просто так не подступишься. Представилось мне, как в древности монгольские орды в этих болотах вязли. Потом мы поднялись на гору. С горы и вообще чудесный вид открылся. Представь себе — поля до горизонта, убранные уже, а внизу речка дугой убегает, вся ракитами по берегам заросшая. Там тоже деревня. Так дошли мы до кладбища, а у кладбища — храм. А поодаль — деревянное здание — школа. Но мы не в школу пошли, а дальше, через дорогу. Пришли мы в домик, маленький такой. Дверь покосившаяся, окошечки махонькие. В доме всего одна комната, печка. Пол земляной. Но зато икон множество. А хозяйка — старушка, бабушка Нина, лет семидесяти — худенькая, маленькая и
   
    такая весёлая, словно всё ей нипочём. Глаза лаской, приветом светятся. Приняла меня, тут же поесть заставила, целый чугунок каши в миски мне и начальнику вывалила. Мы с Петром Ивановичем поели и меня спать потянуло — так сладко вдруг стало. А Пётр Иванович опять торопит, пойдём, говорит, со школьным начальством знакомиться.
   
    Школьное начальство живёт, как и подобает, при школе. Меня поразило — и как в подобной глуши живут такие интеллигентные, красивые люди! Это Мария Николаевна, женщина лет тридцати пяти, и муж её — Владимир Георгиевич того же возраста. У них двое деток — мальчик лет шести, Саша, и девочка трёх лет, Таня. Дети восхитительные, как с Рождественской открытки, беленькие, румяные, голубоглазые. Вообще я таких милых семей не встречала. Потом я узнала, что Владимир Георгиевич имеет судьбу неординарную. Из любви к Марии Николаевне он ушёл из монастыря. А сам местный. Тут неподалёку над речкой живёт его мать, монахиня. Она подвизалась в Свято-Троицком монастыре, а когда монастырь закрыли — вернулась к себе домой. Про неё ходят слухи, что она святая, людей лечит, предсказывает. Я к этому с осторожкой отношусь — деревня всё ж, люди тёмные… Но вот Владимир Георгиевич меня поразил. Сам — деревенский, из самых что ни на есть крестьян, а вид у него — словно он дворянских корней. Красивый, вальяжный, всегда одет с иголочки. Да, ты права, люди там не бедствуют… Но потом я удивляться перестала, вспомнив дворян из «Мёртвых душ» Гоголя, всех этих коробочек, плюшкиных. А ведь они потомственные дворяне были. Значит, не происхождение красит человека, а его внутренняя культура. Как Чехова, к примеру. Он же сыном сапожника был. Так вот и Владимир Георгиевич. Умный, деликатный, доброты несравненной человек, кротости. Жена его точно не из простых, по ней это так же видно. А красавица — ради такой и впрямь можно из монастыря убежать, на неё хочется часами любоваться. Только чуть нервная, и печальная. Они меня встретили приветливо, тоже за стол к самовару усадили, разговорили. И мне невольно вспомнились чудные вечера у графини Садовской…
   
    Уже затемно я вернулась к бабушке Нине в её маленькую натопленную хатку, в которой горел лишь масляный фитилёк лампадки, легла на лавку под латаное лоскутное одеяло и пришла мне в голову странная мысль, что вот, я дома, на месте, где мне и надлежит быть отныне и во веки веков.
   
    А тебе, Лиза, спасибо, молю Бога за тебя и за твоих родных. Надеюсь, что ещё увидимся и поболтаем вдоволь.
   
    Целую, Василевская Александра.
   
    Здравствуй, дорогая Лиза.
   
    Не представляю, как можно не праздновать Рождество — такой наш, такой светлый праздник! Как вы там вообще живёте, в вашем городе! Но за тётю мою я тебе бесконечно благодарна. И передай мой поклон Ивану Николаевичу, что он так исправно передаёт тётушке мои посылки. Так хочется поддержать её! Я бы её сюда забрала, если б у меня своё жильё было. А так я по-прежнему у бабушки Нины. Нам с ней живётся мирно, даже весело. Вот нынче, на святках она приказала мне погадать, и я, грешная, согласилась. Поначалу я бросала башмачок. Он улетел куда-то то ли к кладбищу, то ли к храму, то ли к школе. А потом я считала колья на частоколе «вдовец-
   
    молодец» и вышел у меня вдовец, представляешь… Я тому не верю, зато весело. Тут и молодёжь так же, то колядуют, то митингуют. Мне вот поручили организовать пролетарский концерт сначала к годовщине Октябрьской революции, а потом к Новому году. И я, представляешь, хор собирала, репетировала. Пётр Иванович нам балалайки раздобыл. Вообще, тут жизнь кипит. И я начинаю проникаться симпатией к жителям Зорянки. У них, особенно у молодёжи, столько азарта, они так мечтают сами построить новую, красивую, чистую жизнь. Верят, что смогут! И что новая жизнь будет такой счастливой, какой от начала веков не было. Ощущение обретённой свободы и бесконечных возможностей будоражит их невероятно. Они жаждут знаний: пришли как-то в сельсовет требовать, чтоб Пётр Иванович библиотеку организовал, а где её организуешь, когда разруха кругом. Может, ты там, в городе реквизированные книги поищешь, а Лиза? Помогла бы. Вот видишь, и меня эта жизнь засасывает. Я то репетирую, то учу детей, потом учу взрослых, то с лекциями выступаю. Даже мечтаю спектакль по Гоголю поставить. И мне, как ни странно, нравится всё это. Я себя нужной чувствую, словно попала в какой-то стремительный свежий водоворот. Конечно, правду сказать, коробит меня их невежество, но не всё же сразу. Душа-то важнее.
   
    Представляешь, секретарь комсомольской ячейки не раз уже предлагал мне в комсомол вступить, но знаешь, к этому я ещё не готова. И не знаю, буду ли готова…
   
    Ближе познакомилась я и с семьёй Зорянкиных Владимира Георгиевича и Марии Николаевны. Там другое. Там пианино. Там стол со скатертью. Там привычное и родное. На Рождество, веришь ли, наш Петр Иванович, (спаси его, Господи), разрешил храм открыть, и у нас была самая настоящая Всенощная и литургия. Я пела на клиросе. И даже — радость какая! — причастилась. Если б и на Великий Пост управил бы Господь. Ты знаешь, я так люблю постовые службы! Потом мы пели молитвы, коляды и разговлялись. Владимир Георгиевич изображал деда Мороза, а я Снегурочку. Были батюшка с матушкой, ветеринар Николай Степанович. Он, как и мой брат Алексей закончил тимирязевку. Между прочим, Николай Степанович явно неравнодушен ко мне. Я же, поверишь ли, стала кокеткой.
   
    Виделись мы и с Машей Зотовой. Она тоже довольна своей жизнью. На Рождество мы собрались все вместе. Маша в своём духе, рассказывала нам Чехова, и падали со стульев от хохота…
   
    Пообщалась я и с матушкой Прасковьей, в миру Пелагеей Антоновной. В деревне её называют просто — бабка Антониха. Ну да, дар у неё есть. То, говорят, она кому-то лошадь помогла найти, то кого-то от золотухи исцелила. И в том что её святой называют, наверно, есть доля правды. Знаешь, в её присутствии такое чувство, словно вся душа у печки греется, и так мирно и сладостно, что ничего больше не надо, только бы быть подле неё, говорить с нею, молитвы её слушать. У неё есть ещё одна замечательная черта, наверно, только святым и присущая — она любить умеет. Каждого человека, кто бы он ни был, встречает так, словно он для неё самый близкий, самый дорогой, самый единственный. Она так и светится этой любовью!
   
    Ах, хоть бы наступивший новый 1919 год был чуть полегче, хоть бы немного наладилась бы жизнь!..
   
    Здравствуй, Лиза!
   
    Что-то давно от тебя нет весточки. Всё ли у тебя в порядке? Была ли ты у тёти Натальи Львовны? Я очень волнуюсь за неё, она тоже не пишет мне. Как твоя мама, братишки и сестрёнка? Они теперь ходят в бесплатную школу. Жаль, конечно, что власти так притесняют нашу церковь, Закон Божий отменили, но остаётся надежда, что в семьях мы сможем дать нашим детям надлежащее воспитание. Вот и у нас храм закрыт, собираются его в клуб переделывать, представляешь!? Пётр Иванович сказал, что, может, на Пасху откроет.
   
    Сейчас, весной, не легко. Приезжают продотряды, забирают излишки зерна. А вместе с излишками и всё подчистую. Люди волнуются, бунтуют. Я понимаю, в городах тяжелее, но и в сёлах тоже люди живут. В общем, неспокойно у нас стало. То продотрядовцы вели себя настолько по-хамски, словно тут живут одни воры, потом ещё лучше — приехали мобилизовать. А у людей посевная на носу. Был бунт, я никогда такого ужаса не видала. Военкома били дубинками, пока не убили. После чего власти прислали солдат, и они, представляешь, расстреливали тех, кого зачинщиками считали. Я никогда этого не забуду. Теперь уныние у нас тут поселилось. Люди только и ждут, когда старая власть вернётся. Сеять почти нечего. Значит, голод? Ко всему прочему арестовали Петра Ивановича, и прислали другого, с длинным любопытным носом. Только и шныряет им по закромам, вынюхивает, да выглядывает, у кого где что лежит.
   
    Слышно, что и в Курске у вас не легче — хлеб по карточкам, да ещё эпидемия сыпного тифа началась. Вы поосторожнее там. Лиза, когда же это всё закончится, когда же можно будет жить по-человечески!
   
    О себе рассказывать не хочу. Всё слава Богу. Вот только на душе муторно. Одна бабушка Нина нас ещё поддерживает. И откуда она силы для радости берёт? А жизнь у неё была — не позавидуешь. Сама вся в болячках, муж от пьянства на тот свет ушёл, новорожденный сын чуть от голода не помер. Сейчас он в Красной Армии., и бабушка его ждёт не дождётся. А рассказывать что начнёт — так ей только дай посмеяться. То расскажет, как её отца всю ночь черти вокруг села водили, то ещё чего-нибудь. А детство вспоминает, как они муку с конопляным маслом ели, так и вообще кажется, что она в раю жила.
   
    У Марии Николаевны приходится бывать чаще. Она, похоже, беременна, положение своё переносит плохо, я стараюсь ей помочь, занимаюсь детьми. Они привыкли ко мне. Мы гуляем, я им читаю, рассказываю разные истории, пою.
   
    На летних каникулах, надеюсь побывать у вас…
   
    * * *
   
    Айя, застонав от боли в голове, открыла глаза. О, как хорошо — опять зелёная стена и мужчина в белом, склонившийся над нею.
   
    — Больно, — жалобно проговорила она.
   
    Мужчина внимательно вгляделся в её лицо, потом проделал какие-то странные манипуляции.
   
    — Вы меня слышите? — вдруг спросил отчётливо, и его голос болью отдался в её мутной тяжёлой голове.
   
    — Слышу, — ответила она, морщась, — а вы кто?
   
    — Я — врач. А вы?
   
    — Я? — Она некоторое время пыталась пробиться сквозь муть в голове. Смогла. Ответила неожиданно для себя: — Зинаида. Госкина Зинаида.
   
    — Ну слава Богу, — почему-то радостно вздохнул мужчина, распрямляясь, и позвал: — Андрей Иванович, подойдите. Наша тяжёлая наконец-то пришла в себя.
   
    Рядом со знакомым мужчиной появился ещё один, маленький, с выпуклыми глазами. Глаза сияли.
   
    — Не может быть.
   
    — А вот так, — ответил первый, — наша теория оправдывает себя уже в который раз.
   
    — И в самом деле невероятно, после такой тяжелейшей формы шизофрении… — Андрей Иванович покачал головой. И обратился к Зинаиде:
   
    — И что вы ещё помните?
   
    — Вы сказали — шизофрения? Это вы обо мне?
   
    — О вас, о вас, милая барышня, — кивнул головой Андрей Иванович. — Добрые люди привели вас к нам, найдя полностью невменяемой, блуждающей по лесу недалеко от Курска.
   
    — Куда к вам? — спросила Зинаида, едва шевеля губами.
   
    — В Сапогово, в психиатрическую больницу. Где вы и находитесь вот уже пять лет.
   
    — Пять лет?! — Зинаида, было, подскочила на постели, но тут же упала, сражённая резкой болью. Пять лет, пять лет жизни?..
   
    — Не переживайте, — с тревогой в голосе заговорил первый врач, и взял её за руку.
   
    — Я… я училась в епархиальном училище… Потом они меня позвали, сказали, что я должна спасти землю. И я послушалась…
   
    — Кто — они? — с интересом проговорили оба врача.
   
    — Они — высшие силы. Они послали мне Ангела-хранителя… Только мне от неё было всегда плохо… Потом привели к какому-то аппарату, где меня встретил Ангелище и приказал приколоть паутину…
   
    От воспоминаний Зинаиду затошнило. Замолчав, девушка повернулась к стене. И вдруг почувствовала, как что-то больно кольнуло её в ладонь. В ужасе раскрыла руку — да, там лежали несколько неиспользованных игл. Она вскрикнула:
   
    — Нет, нет, не хочу больше! Заберите их! Я не хочу! Мне страшно!.. И пусть она не приходит ко мне больше! Не пускайте её! Не пускайте!
   
    Зинаида в истерике забилась на постели. И лишь после того, как ей сделали успокоительный укол, затихла, а потом уснула.
   
    — Уйдёт снова? — спросил Андрей Иванович коллегу.
   
    — Посмотрим. Но не думаю…
   
    Да, она не «ушла». Пробудившись от сна поздно вечером, Зинаида увидела около своей постели знакомого врача. И притушенный свет керосиновой лампы.
   
    — Вам легче? — он тут же заметил, что больная очнулась.
   
    — Голова тяжёлая и подташнивает, — сказала она едва слышно.
   
    — Ничего, потерпите, я думаю, будет легче.
   
    — И… они не вернутся?
   
    Он погладил её руку.
   
    — Мы постараемся.
   
    Помолчав немного, Зинаида спросила:
   
    — А что же мне делать? Мне ж надо в училище… Меня там, наверно, обыскались…
   
    — Какое вам училище?! Уже нет никакого училища, дорогая барышня, — врач печально покачал головой. — Революция… Она смела всю нашу жизнь, перевернула, извратила покалечила… И неизвестно, как теперь жить. И вам, больным, никому не нужным, и нам, врачам. Уже полбольницы разбежалось. А что можно сделать? Ведь мы тут от голода умираем. Живём чуть ли не на подножном корму. Да и вся Россия умирает от голода, холода, тифа… Конец. Иногда я просто завидую моим больным. Они, хоть не знают и не задумываются о том, что происходит и как теперь жить. И нужно ли это…
   
    — Нет, лучше здесь, — тихо ответила Зинаида, — там… Там очень плохо… Страшно. Мне лучше здесь. Вы не представляете, как хорошо здесь!
   
    — Ну да, когда есть нечего…
   
    — Просто вы не были там.
   
    — А вы не представляете, что происходит здесь.
   
    Зинаида задумалась. И вдруг сказала:
   
    — Нет, знаю… Я видела. Когда они подняли меня над землёй. Зимний дворец горел. Он сгорел?
   
    — Нет, пока ещё нет, — врач тяжело вздохнул.
   
    — Наш царь и его дети… Они тонули в крови, а никого рядом не было, — в глазах девушки блеснули слёзы. — На их белых платьях была кровь, а их души были похожи на белых голубей….
   
    — Успокойтесь, — изумлённый врач, однако, поспешил погладить Зинаиду по руке. — Я видела мужчин в кожаных куртках… Я не знаю, кто они были, но у них были лица из камня. Знаете, как страшно, когда лица — из камня… У одного была бородка как у вас, он протягивал руки, и я всё боялась, что он схватит меня. Он кричал: «Вся власть Советам!». Что это, Советы?
   
    Врач хотел ответить, не успел — Зинаида торопилась высказаться.
   
    — И ещё были поезда с пушками. Они неслись через всю Россию. И там, где они проносились, оставались клубки кишащих змей…
   
    Потом Зинаида замолчала. Врач напряжённо ждал. Не дождавшись, еле слышно спросил:
   
    — И что вы ещё видели?
   
    — Красивые люди в белых мундирах маршируют по нашему городу… — Проговорила Зинаида, побледнев от изнеможения. — Потом они стреляли… Да, точно, на Ендовищенской, где мы прежде жили. Они расстреливали евреев. И из их крови делали фонтаны…
   
    — Да никто у нас не расстреливал евреев, — сказал и осёкся, вдруг что-то поняв.
   
    — И ещё я видела, — не обращая на врача внимания, продолжала Зинаида, — Постойте, пока я не забыла. В голове плохо… Знаете, такие машины по полям едут, рычат, люди под их колёса попадают, и их давят. Пшеница на полях красная-красная… Вы знаете, я очень устала. Я хочу есть. И ещё у меня невыносимо болит голова. — Она подняла на врача тоскующий взор, — Я столько насмотрелась, сойти с ума можно.
   
    — Вам… сделать укол, чтобы вы поспали?
   
    — Да, если можно. Только сперва поесть…
   
    — Есть горячий чай… Э… кипяток с травой…
   
    — Да, пожалуйста. И, скажите, как мне избавиться от всех этих страшных воспоминаний?
   
    — Лечиться, сытно есть, гулять и не думать о плохом, — врач усмехнулся и вышел.
   
    Глава 21
   
    Деникинские войска наступали с юга. Был взят Белгород. После тяжёлых боёв сдали Прохоровку, Ржаву, Солнцево, Полевую. Со 2-го сентября 1919 года стал подвергаться атакам белогвардейских аэропланов и сам Курск. Аэропланы сбрасывали на город бомбы и прокламации. Среди жителей, измученных и голодных пошёл слух, что сбрасывают так же и мешки с булками, а Деникин везёт еду.
   
    Советская власть в свою очередь решительно готовилась к встрече врага. Рыли окопы, сооружали укрепполосы с проволочными заграждениями в три кола, с артиллерийскими щелями, с телефонной связью. Но что могли сделать даже самые лучшие инженерные постройки, когда люди не хотели воевать, нетерпеливо ожидая прихода «воинов-освободителей». В Красной
   
    Армии появились вредители и саботажники, множилось дезертирство, более того, даже члены командного состава переходили на сторону врага, а партийцы торопились уничтожать свои партбилеты. В самом Курске гражданское население, с нетерпением ожидающее прихода белых, нередко и само расправлялось с коммунистами. От горожан не отставали и крестьяне. Они, собираясь, били с тыла воюющих красным.
   
    Ровными белыми рядами под маршевую музыку входили части Белой армии в Курск. Толпы обывателей с криками «Христос Воскресе» затопили улицы города. Женщины плакали и бросались воинам на шею.
   
    Устроенный 8 сентября парад по случаю победы стал долгожданным праздничным днём.
   
    Однако уже очень скоро курян постигло разочарование — жизнь лучше не стала, прошлое упорно не желало возвращаться. Более того, пережив красный террор, люди столкнулись теперь с белым террором. И трудно сказать, чей террор был жёстче. Первым делом завоеватели кинулись расправляться с оставшимися в городе деятелями бывшей власти. Выискивали коммунистов и сочувствующих им, сажали в тюрьмы, допрашивали, расстреливали. Начались еврейские погромы, особенно сильно пострадали жители Ендовищенской и Сосновской улиц.
   
    И что вызвало наибольшее разочарование жителей Курска и губернии, так это то, что вернувшиеся хозяева принялись забирать свою дореволюционную собственность, землю, поместья. Более того, действовали они по-варварски, мстительно. Реквизиции превратились в настоящий грабёж. Народ начал бунтовать. Недовольных пороли шомполами, расстреливали без суда и следствия.
   
    Не стало легче и с продуктами, несмотря на то, что урожай в 1919 году был очень неплохой. Цены неизвестно почему росли, курс рубля падал, — так, цена пуда муки сравнялась с платой за год обучения в гимназии — 400 рублей! Процветала спекуляция. Угроза голода и сопутствующих ему эпидемий нависла над людьми.
   
    Хотя, надо отдать должное, новая власть с самых первых дней честно пыталась сделать жизнь такой, какой она была до революции. Вернулись старые органы власти, открылись прежние, закрытые большевиками учреждения, в школах вновь ввели Закон Божий, и старое правописание. В здании Дворянского собрания опять зазвучала музыка, начались балы.
   
    Но что-то не клеилось. Поведение вернувшихся домой господ отличали истеризм и страсть к излишествам, присущие обречённым. Трудно было на улице встретить трезвого офицера. В городе в изобилии открылись дома терпимости, где победители искали забвения в дымках курящегося кокаина и в продажных ласках изголодавшихся девчонок.
   
    Глава 22
   
    Лиза со своей семьёй осталась в Курске. Бывшая хозяйка, еврейка Руфина Николаевна, теперь жила в их комнатах, прячась от погромов. Теперь ей не нужны были 8 рублей за пользование её подвальным этажом — ради своей безопасности она была готова отдать им весь дом, тем более,
   
    что Лиза и без того, едва начав работать в органах, без споров переселила свою семью наверх в светлые и сухие комнаты. Несмотря на это Руфина Николаевна стала очень доброй — теперь она от сердца заботилась о матери Лизы и её младших братьях и сестре. Более того, она вела всё хозяйство охранявшей её семьи, поставив себя чуть ли ни на уровень прислуги при облечённой властью хозяйке.
   
    Лизин начальник, молодой долговязый комиссар Иван Тимофеевич Журавлев, собираясь уходить из города, звал её с собой, пугая последствиями ожидаемого белого террора.
   
    — Думаешь, они сейчас придут добрые такие, ангелочки божии, всех простят, всех помилуют? Да тебя свои же соседи выдадут, что ты тут по городу квартиры да имущество реквизировала! От зависти даже. Ведь на вашей улице ты одна шоколадки за обе щёчки уминала!
   
    Лиза стояла около окна хозяйского кабинета. На ней была розовая блузка с оборочками, тёмная юбка соблазнительно облегала её прекрасной формы бёдра и оставляла открытыми стройные ноги в белых туфельках на высоком каблуке.
   
    Лиза понимала правду слов Ивана Тимофеевича. Но не могла же она сказать ему, что надеется на защиту белого офицера, Гоккера Сергея Александровича, которого ждёт с превеликим нетерпением. Девушка переплетала три прядки длинной пушистой косы, что говорило о её волнении, и твердила своё:
   
    — Я не могу маму бросить, она больна. И родных…
   
    — Да вернёшься ты, дай срок! Вот наши подсоберутся с силами, и мы попрём отсюдова всю эту белую сволочь. Ты уж поверь мне, недолго ждать. После Нового года Курск снова нашим будет!
   
    — Не, я останусь, — упрямо повторяла Лиза. — Вы уж простите…
   
    — Так ты, может, сама их ждёшь не дождёшься? — вдруг осенило опытного вояку, — может, ты это… на словах одно, а в душе — та ж буржуйская сволочь?
   
    — Да что вы, Иван Тимофеевич! Как будто вы меня не знаете! — Лиза давно старалась привыкнуть к резким выражениям «товарищей».
   
    Иван Тимофеевич подошёл ближе, наклонился к Лизе:
   
    — А вот и не знаю, красавица, сколько у тебя лиц. Одно или три?
   
    — Почему три?
   
    — А как у этого, Якова…. Или, чёрт его…
   
    — Януса.
   
    — Вот-вот, слышал где-то. Так вот и ты такая же…
   
    Он вдруг схватил девушку за волосы на затылке, крепко сжал и запрокинул назад её голову:
   
    — Да знаю, всё знаю… Пользовалась ты мной… А я — дурак. Да, я — дурак, что позволял тебе. Расстрелять меня за это мало. А почему, а? Потому как сожгла ты мне душу!.. Только услышу твои каблучки в коридоре — душу готов отдать!
   
    — Пустите. Больно мне, — проговорила Лиза.
   
    — И мне больно. И ты не знаешь как больно. Потому что в тебе самой сердца нет. Там только алжба.
   
    — Алчность, — невольно поправила его Лиза.
   
    — Вишь, умна, всё ты знаешь, в институте благородных девиц обучалась. А я пишу три буквы в час. Но ничего это не меняет. Я, знаешь, за революцию жизнь готов отдать. А тут ты…
   
    Он с вожделением смотрел на губы девушки, но не решался приблизиться к ним.
   
    — И я всегда честно выполняла все ваши поручения, ведь так? — Лиза попыталась высвободиться. Иван Тимофеевич через силу отпустил её. Не выдержал, коснулся её щеки.
   
    — Вишь, кожа-то какая… Самая что ни на есть барская. У моей сеструхи — так обветренная, красная. Она ж всю жизню прачкой была… Твоё бельишко шелковое стирала.
   
    — Не было у меня бельишка шёлкового! Мы с матерью и братьями как одни без отца остались, только и голодали.
   
    — Знаю. Это ты нынче с моего попуску разоделась. Вишь, и щёчки отъела… — и вдруг резко прикрикнул, — ну всё, довольно базарить, иди, собирай вещи. Я заеду за тобой!
   
    — Не поеду я! — Лиза отступила от его руки, гладящей её лицо. Он как и все мужчины был отвратителен ей. Их кожа, запах, взгляд… Все. Все были похожи на Лотрека. Кроме Сергея Александровича, князя Гоккера. — Поймите, не могу. А расстреляют — туда мне и дорога. Вам же проще будет настоящим коммунистом быть.
   
    — Стерва, — выругался Иван Тимофеевич. Помолчал. Потом другим тоном сказал:
   
    — Лизавета, ну пойми же ты… Я всегда всё для тебя делал, что бы ты ни попросила. Я и нынче готов. Да каждое слово твоё — закон для меня будет. Как сыр в масле кататься будешь. Только поехали. Не хочу я тебя тут оставлять. Боюсь, что не увижу тебя более.
   
    — Увидите, обещаю, — усмехнулась Лиза.
   
    — Да кто знает. А со мной ты как за каменной стеной будешь. Поженимся, а?
   
    Лиза досадливо передёрнула плечиками.
   
    — Да погодите вы — жениться. Сами ещё не знаете, что вас ждёт. Вот когда вернётесь, там и поглядим.
   
    Он тяжело вздохнул.
   
    — Ну гляди. Гляди, ежели что… Ежели узнаю, что ты тут хвостом крутишь, да белым офицерикам глазки строишь — сам, своими руками расстреляю. Ты думаешь, не знаю я, чего ты за дом Гоккеров цеплялась?
   
    — Нужны мне эти офицерики вместе с вашим Гоккером! А за дом я да, цеплялась, для себя берегла, да всё мечтала хоть чуточек пожить по-человечески, а не в подвале! — ответила Лиза,
   
    невольно повысив голос. И тут же овладела собой, — Не думайте ничего плохого обо мне. Я же знаю, что и вы не по-барски жили. Видела я, как у вас вся спина исполосована… Но жизнь когда-то же должна упорядочиться. И мы с вами тоже должны иметь право в таком доме жить, чтоб и спальня и кабинет у нас, и гостиная была… — глаза девушки нежно-обещающе скользнули по лицу Ивана Тимофеевича, худому, с по-калмыцки выдающимися скулами — А здесь оставшись, я и поручение какое ваше выполнить могу. Вы ж знаете, как у меня это неплохо получается.
   
    — Отставить! — опять крикнул Иван Тимофеевич, — отставить! Один у меня к тебе приказ — себя живой сохранить. И… и меня дождаться…
   
    — Есть! — весело ответила Лиза, подняв руку к белокурой головке, — Есть себя сохранить в чистоте и целомудрии, и дом Гоккеров как зеницу ока оберечь для будущих времён!
   
    — Да, и ещё что, — остановил Иван Тимофеевич Лизу на полпути к дверям, — ты письма-то своей подружки, которую мы в Зорянку отправили, к делу подшивай. Политическая бдительность, знаешь ли, прежде всего…
   
    — Да знаю я, что, в первый раз что ли? И всё остальное знаю. Так что без дела сидеть тут я не буду! — ответила Лиза и скрылась за дверью.
   
    Он проводил её хмурым взглядом, досадуя на себя, что он, бывалый воин, не знающий страха и сомнений, не решился напоследок поцеловать её…
   
    Глава 23
   
    О том, что пришли белые, Лиза узнала по тому уже, что на улице против её дома появились вдруг дамы в шляпках и мужчины в манишках. Весело покатили нарядные автомобили. Откуда-то беспрерывно раздавалась бравурная музыка. Открылась кондитерская напротив, вставили окна в соседней булочной. Перемены невольно радовали сердце девушки, хотя с первого дня появления белых в Курске она постоянно боялась ареста, от каждого стука вздрагивала. Единственное, на что она надеялась — что вместе с ними пришёл Сергей, что он защитит её… Что не сможет не защитить хотя бы в ответ на то, что за время большевистской власти она постаралась сделать для его семьи. И потому, боясь и волнуясь, Лиза почти не отходила от окна, надеясь увидеть его. Ждала, мечтала, что вот, пришло и её время, они встретятся, он введёт её в свой дом, и… Лизу в озноб бросало, стоило ей подумать, что будет потом, когда осуществятся все её не одним годом выпестованные мечты. И что, оказывается, мечтаемое уже так осязаемо близко… Сидя около окна, Лиза видела, как к дому подъезжали важные военные господа, видела, как сама княгиня ездила куда-то в экипаже с дочерью. Невольно обратила внимание, что, несмотря на нищету, на которую госпожа Гоккер жаловалась ей не раз, обе одеты были по моде, с былой роскошью. Вот только бы Сергея увидеть, поглядеть какой он стал… Лиза почему-то была уверена, что красные, а с ними и Иван Тимофеевич уже не вернутся. Потому что это было бы слишком несправедливо! Вот только бы только его встретить… А там можно и все проблемы разом решить — и как самой прожить, и как близким помочь, куда уж от них, паразитов чёртовых деться! Братья, вон, обрадовались переменам в жизни, школу прогуливают, болтаются невесть где. Но не до них ей сейчас, не до
   
    них. Она ждёт Сергея Гоккера. Ждёт день, другой, третий… Неделю ждёт. Может, проглядела, мимо прошмыгнул? Незаметно пройти ну раз можно, ну другой, но не всё ж время прятаться. Да и от кого ему теперь прятаться? И не могла, не хотела верить, что не пришёл он, что напрасны были все её мечты и ожидания. А как жить тогда, просто даже жить? Тем более продукты на исходе, денег нет. Иван Тимофеевич оставил кое-что, но всё когда-то кончается. А значит, надо выходить из дома, искать работу. Да как искать, если ей жить не хочется?! На свет белый смотреть не хочется!
   
    Измученная неизвестностью и опасениями за свою жизнь Лиза решилась. Приодевшись, причесавшись, она вышла из дома, перешла через дорогу и направилась прямёхонько к особняку Гоккеров.
   
    Как в былые времена её встретил привратник. Служанка в белом фартуке и наколке отправилась доложить. Как раньше. О, не кончалось бы такое! Чистое, красивое…
   
    — Госпожа княгиня просят пожаловать в голубую гостиную, — вернувшись, сообщила служанка. И Лиза пошла в голубую гостиную. Там голубым шёлком были обиты стены. Там стояла позолоченная мебель, множество разных милых вещичек, пестрели на маленьком столике. Под ногами лежал слегка потёртый, но всё равно роскошный ковёр. Сама же княгиня в тёмно-вишнёвом платье с драгоценной брошью на груди, бледная, хрупкая, изысканная, стояла около старинного пианино с раскрытой клавиатурой. Какой жалкой, какой ничтожной почувствовала себя Лиза перед этой царственной простотой.
   
    Лизу Елена Николаевна Гоккер встретила не очень приветливо, это её отношение к себе Лиза чувствовала, и оттого робела.
   
    — Я очень рада, что, наконец-то у вас всё наладилось, — сказала она заранее заготовленную фразу, — и рада, что теперь вы не будете нуждаться в помощи и защите тех людей, которые никогда не вызывали у вас симпатии.
   
    — У меня все люди вызывают симпатию, — ответила княгиня, окидывая девушку спокойным и равнодушным взглядом, как бы спрашивая, чем она обязана этому странному, неожиданному и ненужному ей визиту.
   
    — Я понимаю вас, мадам, — ответила Лиза, понемногу смелея, — просто я хотела дать вам понять, что та роль, которую я была вынуждена играть при большевиках, это была… была всего лишь роль, благодаря которой я не дала моей семье погибнуть от голода, тем более, и вы это знаете, что моя мать — душевно больна и оттого совершенно беззащитна. И… и что ещё при той власти я смогла по силам облегчить ваше существование. Потому как по-соседски мне было бы очень неприятно, если бы вам причинили зло. Тем более, что тогда это было для меня не сложно. Люди, что живут на нашей улице, справлялись сами. Вам, как представителям другого класса было бы намного труднее. Но я рада, что всё так закончилось. Надеюсь, мадмуазель Лидочка уже поправилась?
   
    — Да, к счастью, всё позади, — ответила Елена Николаевна, отходя от пианино, и Лизе показалось, что её голос зазвучал теплее. — Я благодарна вам за участие, которое вы приняли в моей семье. Наверно, теперь моя очередь быть вам полезной?
   
    — В этом не будет необходимости, — ответила Лиза, — вряд ли новую власть будет занимать простая девушка, недолго прослужившая в милиции ради куска хлеба. От меня ничего не зависело, я всего лишь наблюдала за порядком на улицах.
   
    — Всё может быть. Времена смутные, времена непонятные, — княгиня вздохнула. — Я постараюсь походатайствовать за вас.
   
    — Буду вам признательна, — поклонилась Лиза.
   
    Продолжать разговор Елена Николаевна не желала. Считая тему исчерпанной, она терпеливо ждала, когда непрошеная гостья уйдёт. А Лиза не уходила.
   
    — Может, я ещё чем могу вам помочь? — наконец проговорила княгиня, — вы сейчас без работы, одна должны содержать огромную семью. Вы, наверно, голодаете?
   
    — О, не беспокойтесь, я научилась выходить из сложных ситуаций. Да вам сейчас и не до меня. Должно быть, Сергей Александрович вернулся, он тоже требует немалой заботы. Я помню его ещё гимназистом в синей курточке с серебряными пуговицами...
   
    — Нет, — ответила Елена Николаевна, и голос её прозвучал как замороженный. — Сергей Александрович не вернулся.
   
    Лиза содрогнулась.
   
    — Да, не вернулся. Я ждала его, думала, что… Потом мне сказали, что его в армии нет, нигде нет, и никто не знает, где он. Никто.
   
    Лиза пошатнулась, сильно побледнела, до неё постепенно доходил смысл сказанного. Сама себя не слыша, наконец, она выговорила:
   
    — Простите, но я не знала, простите... Я отняла у вас время… Мне надо идти…
   
    Она не помнила, как вышла из дорогого дома, как дошла до своего. Лишь услышала, как из проезжавшего в дыму и грязи автомобиля её окликнул пьяный голос:
   
    — Эй, пролетарочка, не проходи мимо, заворачивай к нам! — и во время шмыгнула за угол.
   
    Глава 24
   
    Время шло, а Зинаиде лучше не становилось. Мучили головная боль, бредовые воспоминания, кошмарные сны. Ей всё мерещилось, что из большого серебристо-серого яйца пытается вылезти чудовище — её «ангел-хранитель», и она в ужасе кричала, когда видела, как цепляясь костлявыми руками, этот «ангел» пытается подтянуться над острым краем и выбраться из скорлупы. Всякий раз край обламывался, и «ангел» падала. Но Зинаида видела, как она тянется снова и вот-вот вылезет…
   
    В больнице народу почти не осталось. Разбегались в поиске куска хлеба врачи и больные. Только Зинаида жила в своей маленькой палате, не мечтая ни о свободе, ни о прочих благах, так
   
    естественно желаемых большинством людей. Это был мир, в котором ей было более-менее комфортно. А за стенами больницы всё было непонятно и страшно.
   
    Иван Петрович, человек одинокий и интеллигентный, неожиданно для себя нашёл прекрасного собеседника в лице Зинаиды, и часто приглашал её к себе в кабинет, угощал кипятком, называя его чаем, вёл бесконечные разговоры о политике. Зинаида с удовольствием слушала, пытаясь понять жизнь, в которой она вдруг оказалась, придя в себя после стольких лет самозабвения.
   
    — Белые, красные — а Россия гибнет, — вздыхал Иван Петрович, не отрывая взгляда от пляшущих в печи огоньков, — Каждый тянет своё, и каждый прикрывает свою жадность, и зависть высокими идеями! Как говорить-то научились! А что творят?! Столько горя, лишений… Мировая зависть — и нечего больше. Непризнание воли Божией, желание перепрыгнуть через голову. А что получили? И что получат? Да ничего. Потому как противится Господь гордым, а смиренным даст благодать… А горды все — и эти, и те. И будут драться, как псы цепные пока окончательно друг друга не перегрызут. А люди-то?.. Да и люди все так же… Найди сейчас хоть одного, который не мечтал бы за счёт барского добра поживиться. Мол, те пожили, теперь и нам можно. Жидовская психология. А слова-то какие — «торжество мирового пролетариата»! «Ленин, Маркс»!.. Я как психиатр говорю, что Ленин — тяжело больной человек, страдающий маниакальным психозом. Да, такие люди могут увлечь толпу. Но куда, куда, Боже мой?! Куда всё идёт? В какую страшную пропасть?! Идея власти, мирового господства… А что же делается с душой человеческой? С культурой, с наукой? Вы знаете, девочка, какой богатейший опыт накоплен нами, врачами-психиатрами? Благодаря чему вы живы, и можете сейчас внимать моим словам. И что? Всё канет в лету. Потому что идёт борьба за раздел собственности, а жажда власти ослепила ум. И что страшно — любой ценой, слышите, любой ценой…
   
    А за окнами, меж тем, крадучись, с дымками и моросью, с буреющей листвой и непроглядно серым небом подступала осень тысяча девятьсот девятнадцатого… Уже не просыхала от непрерывных дождей дорога, терпко пахла опадающая листва. Странная тишина ложилась на затихающую в преддверии зимнего сна землю, на соломенные крыши одиноких домиков, на тёмные каменные стены психиатрической больницы. Редкий гогот откормленных гусей да заполошный вопль петуха порой нарушали эту тишь, отдаваясь в ней неким стеклянным эхом.
   
    Однажды Зинаида, слушая Ивана Петровича, вдруг увидела: туман, застлавший на минуту окружающее, начинает рассеиваться, и вот Иван Петрович одиноко мечется в пустой промозглой комнате, потом встаёт на табурет и засовывает голову в петлю, свисающую с потолка. Она даже увидела, как он выправляет свою небрежно расчёсанную седоватую бородку. С криком ужаса закрыла она лицо руками.
   
    — Что, что с вами?! — кинулся к ней Иван Петрович.
   
    А она, вдруг заплакав, лишь отрицательно покачала головой…
   
    Реальная жизнь пугала её всё больше.
   
    Однажды утром она проснулась от непонятного шума во дворе давно обезлюдевшей больницы — грубый мужской говор, женский смех, ржание лошадей, скрип колёс... Решив, что это очередное видение, Зинаида со стоном прижала руки к голове, пытаясь отвлечься и снова уснуть, но шум не давал. Чтобы окончательно понять в чём дело, Зинаида решилась выглянуть в окно. Бородатые мужики выпрягали лошадей из телег, тащили какие-то мешки и узлы в пустующие корпуса больницы. Зинаида увидела оружие, много оружия. Услышала непонятные слова… Ей стало страшно. Казалось, пришло что-то такое, чего она боялась всю жизнь. Более страшное, чем видения. Потому как это было похоже на реальность, а значит, оно не уйдёт. Навязчивое, непреодолимое и совершенно чуждое ей. Что-то, что поглотит её тихие вечера с Иваном Петровичем, что воплотит то, о чём так страстно и горестно говорил он.
   
    Полыхнуло красное полотнище над главным входом, заставив девушку отшатнуться. Ослепила сталь пулемёта. А потом глянуло на неё страшное оскаленное лицо. Закрыв руками глаза, Зинаида истошно закричала.
   
    Она очнулась на постели, бережно накрытая старым шерстяным одеялом, схватила за руку сидящего в задумчивости подле кровати Ивана Петровича:
   
    — Я не могу… Я не могу больше… Сколько можно жить в этом ужасе? Есть что-нибудь такое, чтобы навсегда забыть?.. Всё… У меня нет сил….
   
    Иван Петрович обречённо вздохнул:
   
    — Красные вошли в село. Готовится наступление на Курск.
   
    Зинаида откинулась на подушки, пытаясь осознать услышанное.
   
    — Одно хорошо, — продолжил врач, — комиссар у них — фельдшер бывший. Вроде человек порядочный. Я попросил его позаботиться о вас. Может, там, в Курске, когда его опять завоюют, он поможет вам устроить жизнь.
   
    Зинаида молча смотрела на врача огромными, чёрными глазами полными страха.
   
    — Вы понимаете меня? — Иван Петрович встревожено склонился к больной.
   
    — Плохо, — ответила Зинаида. — Какой комиссар, какие красные? Зачем завоёвывать Курск?
   
    — Мы говорили с вами. О революции. О большевиках. — Иван Петрович погладил руку девушки, — не бойтесь. Это тоже люди. Среди них так же есть порядочные. Ну воспитаны они не так, как мы с вами. Но — люди же… — опять тяжело вздохнул доктор, — вы привыкнете. Вы — молоды. И лечение дало свои результаты. Главное — не бойтесь. Сейчас всем нелегко. Но когда-нибудь жизнь утрясётся.
   
    — Если бы мне поставили другую голову….
   
    — Пейте таблетки, которые я вам дал. Насколько их хватит… И попробуйте смотреть на жизнь снисходительней. Вам будет проще. И помните, там где есть люди, вы не пропадёте. Всегда, даже среди самого дикого стада найдётся существо с человеческим лицом. Доверяйте. И на ваше доверие всегда будет доверие в ответ….
   
    — Я боюсь. Я не хочу. У меня нет сил, — простонала Зинаида, — оставьте меня здесь!
   
    Врач отрицательно покачал головой:
   
    — Нет, невозможно. Тут мы с вами погибнем от голода — зима впереди… А вы должны жить и должны ещё найти для себя радость в этой жизни.
   
    — Вы же знаете, что всё моё — здесь. Там нет для меня места. Видения опять нахлынут на меня, а я окажусь одна и никому не нужна. Меня затопчут….
   
    — Мы постараемся помочь тебе. Везде есть люди, — как заклинание, повторил он, — и врачи.
   
    Вспомнив своё видение, Зинаида с болью и жалостью посмотрела на бледное, голодное лицо талантливого врача, спасшего её видеть разорение, горе, смерть...
   
    На другой день Иван Петрович представил её Николаю Трофимычу, красивому чернявому красноармейцу, и она краснея от стыда увидела себя его глазами: маленькая худенькая фигурка, завёрнутая в серый больничный халат, давно немытые волосы, небрежно заплетённые в косу, жёлтое лицо с бледными губами и впалыми щеками, беспокойно-больной взгляд…
   
    — Я сделаю всё, что от меня зависит и даже то, что не зависит, — услышала она приятный голос и что-то сладко дрогнуло у неё внутри.
   
    Мужчины решили, что ей нечего делать в промёрзшей пустой больнице, и Николай Трофимыч поручил заняться больной девушкой Маланье, решительной, молодой женщине с плотным телом и мощной грудью, она и привела Зинаиду в маленькую избу через дорогу напротив больницы. Хозяйкой избы была Никитична, средних лет женщина, жившая со стариками-родителями. Зинаиду помыли, приодели в по-крестьянски длинную юбку и ситцевую кофту и накормили. Маланья воскликнула:
   
    — А ты хорошенькая! Цыганка, небось?
   
    — Не знаю, — ответила, смущаясь, Зинаида, — матери я не видала, с отцом жила… Потом и он умер, — и вздохнула горестно.
   
    — Не переживай, новая власть о тебе позаботится. Комиссар у нас знаешь какой — не всякий отец так о своих детях печётся. Да и голову твою вылечит, он у нас в прошлом фельдшером работал, всё знает.
   
    Потом, хлопнув себя по крутым бокам, заявила:
   
    — Ну хватит болтать, пора и дело делать. Ты садись картошку чистить, Никитична хлебом займётся, а я бельё пойду повешу, а то с утра лежит, прокиснет скоро…
   
    Маланья скоро заметила, что в неловких руках Зинаиды после чистки картофелины остаётся едва ли треть.
   
    — Ой-ёй, да ты у нас, оказывается, белоручка? — Воскликнула женщина насмешливо, — барышня, небось, а?
   
    — Да нет, — краснея, ответила Зинаида, — я… болела долго…
   
    — Болела она! А кормить-то тебя кто будет? Ах, ещё горе на мою голову!.. Ладно, научишься. Было бы желание. Давай хоть посуду перемой. Песок во дворе, вот песком-то и три до блеска…
   
    Зинаида не стала обижаться на беззлобные укоры Маланьи, а молча постаралась делать всё, что от неё требовалось. Устала так, что едва со скамейки потом поднялась, да и руки посодрала. А Маланья тут как тут:
   
    — Сделала? Вот и молодчина! Привыкай. В нашей новой социалистической стране теперь каждый будет только своим трудом хлеб зарабатывать, — и тут же предложила, — пошли на завалинке посидим, семячек потрескаем, — и ссыпала Зинаиде в карман пару горстей обжаренных семечек.
   
    Сидели они недолго. Из вечерних сумерек вынырнули две мужских фигуры.
   
    — Наш пулемётчик Василий, а это — Фёдор, — познакомила Маланья Зинаиду с невысоким коренастым парнем со шрамом поперёк брови, с яркими пухлыми губами и по-азиатски узкими тёмными глазами, внимательными и липкими.
   
    Поговорили ни о чём, посмеялись, и Маланья с Василием ушли.
   
    — Пошли и мы погуляем? — предложил Фёдор.
   
    Улица освещалась тусклым светом, льющимся из окон. Казалось, никто и спать не собирался. Мелодично наигрывала гармошка, где-то пели, раздавался смех. Не скучала деревня во время солдатского постоя.
   
    Фёдор оказался разговорчивым парнем. Но разговор всё больше вертелся вокруг Зинаиды. О том, что она лежала в психушке, знали уже, наверно, все.
   
    — Как это у тебя с головой-то? — любопытствовал парень. — Ты чё, совсем ничего не помнила?
   
    Зинаиде было неприятно, но куда от расспросов них уйдёшь…
   
    — Что помнила, а что и нет. Сейчас всё помню — вылечили, — Зинаида пыталась доказать это не столько Фёдору, сколько и себе.
   
    — А ты чё, видела что-нибудь?
   
    — Да так, разное… — и попыталась перевести разговор. — А что, у вас и женщины воюют?
   
    — Ты о Маланье? Ну есть такое. Пристала к нам девка. Мужа расстреляли, хату сожгли. Куда ей было податься? Пока Курск не возьмём, будет с нами.
   
    — Хорошая она…розовая…
   
    — Как это? — приостановился удивлённый Фёдор.
   
    — Так… Голова у неё розовым светится.
   
    — Чёрт возьми… Это как?
   
    — Ну так, светится, — Зинаида поняла, что попала впросак, — я думала, это все видят…
   
    — И что, все так светятся? — полюбопытствовал Фёдор.
   
    — Все.
   
    — И я?
   
    — И ты… — Зинаида закусили губу.
   
    — Ну и как же я?..
   
    Она не хотела отвечать. Не скажешь же парню, что вокруг его головы — чернота одна. А это — плохо. Может, даже смерть. Как часто в последнее время она видит смерть. Но Фёдор её торопил, и Зинаида попыталась ответить:
   
    — Ну не очень. Осторожнее тебе надо… Тяжко мне это. Давай о другом…
   
    Зинаиде стало нехорошо, в голове зазвенело, а Фёдор настаивал:
   
    — Ну хоть что-нибудь скажи. К примеру, скоро мы в Курск войдём? Или нет, будет ли Советская власть намертво стоять, или всё-таки белые гады изничтожат нас?
   
    Зинаида не отвечала, борясь с дурнотой, образы перед глазами становились всё явственнее. Красная звезда на огромной башне, толпы народа с красными флагами. И у каждого на лбу красная звезда. Или кровь?.. Они идут, кричат что-то, а над ними в воздухе что-то реет… А может кто-то, и он чем-то знаком ей. И у него на лбу тоже красная звезда. Девушка пошатнулась. Сильные руки поймали её. Видение отступило.
   
    — Не надо спрашивать, — прошептала Зинаида. — Я очень прошу тебя. Это страшно…
   
    Фёдор настаивать не стал. Он держал Зинаиду в объятиях и отпускать не торопился. Не хотелось освобождаться и Зинаиде — чужие руки удерживали её в этом мире.
   
    — Пойдём, — проговорил он, и голос его чуть сорвался.
   
    Фёдор взял её за талию и молчал, они дошли до территории психиатрической больницы. Ворота были открыты. Пара зашла в заросший старыми деревьями сквер, и пошли по тропке вниз, где стояли тёмные, уже давно пустые корпуса с выбитыми стёклами.
   
    Фёдор остановился около засыпанной большими кленовыми листьями беседки, и внезапно, повернув девушку к себе лицом, прижал её к холодному столбу подпоры. Зинаида испуганно отшатнулась, увидев перед собой расширенные чёрные глаза недавнего знакомого. Но в следующую минуту она уже не видела глаз, ощутив, как к губам её прижались прохладные и мягкие губы, а чужие руки уже сильно и властно жали её грудь. Губы её словно запылали, запылало что-то в груди, жаркой тяжестью прокатилось к животу и ниже, к ногам.
   
    Зинаида ещё пыталась сообразить, что это надо прекратить, но Фёдор, прошептав ей в ухо: «Пошли!», — куда-то повёл, нет, потащил её. И она пошла. Ещё дальше, в темноту, пока они не оказались перед раскрытой дверью очередного корпуса. Вошли, прошли по скрипучим полам длинного коридора, отворили дверь в пустую больничную палату, куда Фёдор втащил слабо упирающуюся Зинаиду. Захлопнул за собой дверь ногой, он снова схватил девушку в объятия. Она тихо вскрикнула и уже почти не противилась, когда он уложил её на пол, предварительно
   
    постелив шинель. Испугалась только, почувствовав его руки на своём обнажённом теле, но желание подчинило себе её и без того слабый рассудок. Она лишь слабо оттаскивала от себя настойчивые руки, пытающиеся задрать её длинную юбку. Умоляла, задыхаясь и всхлипывая, и тут же ловила ртом его горячие губы.
   
    И вдруг перед ней как яркая вспышка — новой видение: жаркий летний день, аромат трав, над головой колышутся ромашки. Юноша с гладкой кожей и длинными ресницами приближается к ней, кладёт руки ей на колени… И Зинаида кричит и мечется от сладкой боли, трепещет её тело, вздрагивая каждой мышцей. А солнце нещадно печёт, пересохли немеющие губы, и невозможно открыть глаза. Но она всё равно открывает их и замирает от ужаса — её «ангел-хранитель» стоит над нею злорадно усмехаясь:
   
    — А куда ты дела мои иглы? — и тянется к ней костлявыми руками.
   
    — Нет! — вскидывается она в безумном крике — и оказывается в абсолютной темноте, на жёстком сукне шинели. Незнакомая рука успокаивающе-ласково гладит её обнажённую грудь.
   
    — Чего орёшь?
   
    Она не сразу поняла, что это голос недавнего её знакомца — солдата Фёдора. И до неё вдруг доходит весь ужас того, что произошло.
   
    — А ты девка-целка, оказывается… Ну ты того…
   
    Онемев от отчаяния, Зинаида не отвечала. Фёдор повернулся к ней.
   
    — Но горяча… Что надо. Я таких не встречал… Что кобылица необъезженная. Ну не горюй… Жениться я, конечно, на тебе не смогу — ждёт меня жена дома, детки, хозяйство… Ну и тебя, если что — не брошу, не бойсь. Помогу чем могу, — добавил он неуверенно.
   
    — Идти мне надо, — наконец нашла в себе силы проговорить Зинаида. — Маланья там…
   
    — Да что тебе Маланья? Она — баба что надо. Они с Васькой самого начала путаются. Он её и привёл-то к нам в полк… Ладно, Зинаида, не пропадём!
   
    Зинаида проплакала всю ночь, заглушая рыдания подушкой. День ходила сама не своя. Маланья, подмигнув Никитичне, спросила Зинаиду:
   
    — Что, разговелась, девка?
   
    Зинаида вспыхнула и лицом и даже всем телом. Из рук её выскользнула чашка, которую она мыла и, упав на деревянный пол, разлетелась на кусочки.
   
    — Эх, барышня! — воскликнула Маланья беззлобно — Ну ничего, новая власть всему научит. И как посуду мыть и как с мужиками спать. Другое у нас сейчас время, знаешь ли. Сейчас у нас — свобода. Говорят, когда коммунизм построят, мы все общими будем. С кем хочешь, с тем и живи, никакого тебе запрета. А стыд станет пережитком прошлого. Так что забудь, не горюй, пора и жизни порадоваться.
   
    — Да ведь грех… — робко проговорила Зинаида, тщательно собирая в кучку осколки чашки.
   
    — Ну завела песню. Какой грех, коли Бога отменили? Нетути нынче Бога, а значит, и греха нету.
   
    — А что ж есть?
   
    — А Советская власть есть. Её надо слушаться. Как она скажет, так и поступать.
   
    Видно было, что Никитичне рассуждения Маланьины не понравились, но спорить она не стала. Лишь робко взглянула на припрятанные в углу иконы, как бы прося прощения за то, что Богу тут, в её хатке, приходится слышать.
   
    Вечером, когда Фёдор позвал Зинаиду, она встала и пошла. С трудом пошла, потому что знакомый горячий ком вдруг неподвластно её воле вновь упал вниз живота, отяжелив её тело, грудь, бёдра.
   
    Они жарко любили друг друга всю ночь до рассвета. И следующую ночь. И ещё следующую. Зинаида наслаждалась. Любовью, жизнью, собой. Более того, все неприятные видения покинули её, наполнив её душу незнакомой, непривычной радостью, а тело невероятной лёгкостью. Казалось, она не чувствовала ни голода, ни боли. Напротив, ей казалось, что она превратилась в спелую вишню. Вишня так сладка, так сочна, так распирают её внутренние силы, требующие оплодотворения, что, кажется, она вот-вот лопнет, взорвётся, озарив мир кровавыми блёсками жизни. И маленькая больничная палата с решётками на окне, приют чьих-то скорбей и страданий, стал первым храмом её вдруг вспыхнувшей любви. Она жадно отдавалась Фёдору на прогнившем грязном полу, и счастливее её не было на свете женщины. Её не пугал осенний холод, заползавший через разбитое стекло — он лишь приятно нежил её горящее страстью обнажённое тело. Она не боялась и того, что люди могут увидеть или услышать её душераздирающие вопли, которые ей было не сдержать, извиваясь от наслаждения под ненасытным, крепким телом мужчины. Ей было всё равно. Казалось, что её жизнь только началась, эта жизнь захватила, закружила с воем и шумом, наслав густой туман на сознание, распалив девичье тело неведомыми доселе радостями.
   
    Фёдор, ошалевший от подобного подарка, взахлёб делился с товарищами впечатлениями:
   
    — Ну девка, такая и во сне не приснится! — он с гордым видом, словно о подвиге каком рассказывал о Зинаиде в дружной компании, — аж дыхалку перекрывает. Как останемся вдвоём-то, она одежду тут же скидывает, а потом падает навзничь, и тебе стонать, и тебе визжать, и так рвётся под тобой, словно сбросить хочет. Тут уж, брат, держись — что в степи на диком скакуне нестись. Аж из головы всё выметает напрочь.
   
    Мужики слушали да ежились, сухие губы облизывали — плотский голод поджимал не на шутку. Фёдору завидовали. Успел дивчину отхватить, не испугался, что чокнутая.
   
    — Да и не чокнутая она вовсе, — уверял друзей Фёдор, — баба как баба. Ну иной раз мерещится ей что-то. Так энто в главном-то деле не помеха. Пусть себе мерещится, но ножки-то она раздвигать в самое нужное время не забывает!
   
    Однажды, возвращаясь в деревню на рассвете после свидания, они столкнулись с врачом Иваном Петровичем. Каким жалким и никчемным показался он Зинаиде! Маленький, худенький,
   
    сгорбленный, с пепельно-бледным лицом и быстро седеющей бородкой. Его печальные глаза на миг остановились на идущей ему навстречу паре и увидели и поняли всё. Он хотел отвернуться, но вдруг встретился взглядом с Зинаидой. И девушка, не стесняясь, улыбнулась ему. Улыбнулась дерзко, широко, счастливо. Словно говоря: «Вот видишь, а ты не захотел! А мне для выздоровления только этого и надо было!». Только в следующее мгновение Зинаида словно опомнилась, жарко покраснела и опустила глаза. Так, не поднимая, и поздоровалась коротко…
   
    Однажды утром любовников разбудил голос вестового:
   
    — Белые уходят из Курска! Город наш! Ура!
   
    Зинаида поднялась, села, натянув на плечи тёплый тулуп и обняв голые колени. Она представила, что ждёт её, когда они войдут в Курск, и радость её как рукой стёрло.
   
    — Может, это конец войне? — проговорил лежащий рядом Фёдор, — допекла уж война тата…
   
    Зинаида не отвечала. Она смотрела куда-то в угол комнаты, нахмурившись, сжав губы. Фёдор, проследив взглядом туда, куда смотрела девушка и ничего не увидев, чуть поморщился с досады. Устал он от неё, от её непохожести, непонятности, даже от дикой страстности устал… И красота её уже не в радость. Вот, сидит, как мумия, не шелохнется. Цыганка, ведьма одним словом. И что ещё раздражает: никогда она ему ничего про любовь не скажет. За время своих бурных фронтовых похождений он привык, что девки рыдают у него на плече, кричат, мол, если бросишь, утоплюсь… А ведь — девка, целка. Такая уж давно бы прилепилась, не отдерёшь. Ежели ещё и беременная окажется. Но нет, молчит…
   
    Федор лениво провёл рукой по спине Зинаиды, по гибкому изгибу её позвоночника. — Чего молчишь-то? Или опять видишь что?
   
    — Ничего не вижу, — откликнулась Зинаида досадливо.
   
    Однако тёмные глаза её по-прежнему не отрывались от какой-то точки на покрытой плесенью стене. Долго смотрели, и постепенно взгляд их стал затуманиваться. Внезапно Зинаида тихо вскрикнула и словно в обмороке повалилась навзничь…
   
    После обеда Фёдора вызвали в штаб, его и ещё троих посылали в разведку. Дела там были такие, в которые женщин не посвящали. А что было посвящать? Зинаида и так всё уж знала, скрыть от неё что-либо было невозможно.
   
    С вечера она долго сидела на лавке, пустыми глазами вглядываясь в ночной мрак. В доме было тихо. Маланья как всегда была в загуле, хозяин уже спал, только Никитична вполголоса молилась перед иконами.
   
    Зинаида вдруг резко поднялась — в доме ей стало душно. Во дворе падал первый снег. Тихий, пушистый. Голубым сиянием озарял он окрестности, и земля казалась целомудренно-чистой, словно только-только народилась на свет. Зинаида, запахнув на груди фуфайку, долго стояла, прислонившись к изгороди. Не шелохнувшись, она смотрела в никуда — в белые поля, а видела…
   
    Видела лесную просеку, колючие ветки, цепляющиеся за шинели и шапки бойцов, возвращающихся с задания, на белом снегу — грязные следы от их ног. Вот, выходят они на полянку, сбегающую крутой балкой вниз, начинают спуск. Шуршат и сбиваются в комья бурые листья. И вдруг выстрелы. Все трое падают. А поднимаются лишь двое — один остаётся лежать. Товарищи, торопливо отстреливаясь, возвращаются за ним, и тащат за собой по грязному снегу, оставляя позади страшную, чёрную во мраке размазню крови….
   
    Зинаида видела всё так явственно, что начала свой путь в сторону штаба только тогда, когда к нему с противоположной стороны уже подходили разведчики. В тусклой серой пелене рассвета она разглядела чёрные фигуры на белом снегу, потом увидела бегущих людей. Ей показалось, что было очень много людей. Раздался бабий визг. Когда она подошла, толпа перед ней расступилась. С испуганным любопытством незнакомые глаза заглядывали ей в лицо — на снегу с пробитой головой лежал мёртвый Фёдор.
   
    Она смотрела на труп долго, уже не узнавая его. Того, кто совсем недавно теплом дышал ей в лицо, кто смотрел на неё затуманенными от страсти глазами, кто умел так нежно гладить её нервно вздрагивающую кожу — «как у лошадки», — смеялся вот этими, теперь вдруг почерневшими губами… А потом она увидела, как в голове его вязнет, утопает в розоватом месиве красная звезда… И было страшно.
   
    Маланья тихо подошла, взяла девушку под руку и молча увела её прочь.
   
    Глава 25
   
    Журавлёв косточкой согнутого пальца постучал в дверь. Приоткрыл:
   
    — Кирилл Антоныч, не занят, зайти можно?
   
    Водянисто-полный человек за столом поднял голову от лежавших перед ним бумаг, и чуть картавя, громко воскликнул:
   
    — А, Иван Тимофеич? Ну тебе всегда можно, заходи! По делу, али как?
   
    Журавлёв, нервно одёрнув гимнастёрку, вошёл, сел на край стула, пятернёй худых пальцев поправил непослушные кудри.
   
    — Да по делу… — вздохнул тяжело. — Я хочу… того… Прикажи мне в Курск более не возвращаться.
   
    Кирилл Антонович удивлённо вздёрнул мохнатые брови:
   
    — Как так? А куда ж ты хочешь?
   
    — Да хоть куда… Хоть под трибунал…
   
    Кирилл Антонович откинулся на спинку стула, сложил на груди руки.
   
    — Что-то не понял я…
   
    — Да вот… Знаешь же, как с преступниками поступают. А я — преступник.
   
    — Что-то ты не того… Я тебя, Тимофеич, с четырнадцати лет знаю. Когда ты парнишкой листовки разбрасывал — никого не боялся. И как в тюрьме себя вёл, ребята рассказывали. И как с каторги потом бежали с тобой. О чём ты?
   
    Иван Тимофеич опустил голову:
   
    — Да, и в тюрьме, и на каторге… Тогда, знаешь, брат, проще было… Тогда мы одно знали… Не можешь — а иди, потому как от тебя жизнь твоих товарищей зависит. Жизнь… И ты делаешь последнее усилие ради этой жизни. А потом наступает время, когда бороться за жизнь не надо. У тебя и дом, и еда… Вот тогда-то слабину и даёшь…
   
    Он замолчал. Кирилл Антонович ждал продолжения. Не дождавшись, сухо поторопил. — И… что же?..
   
    — А ничего. Стал я преступником… В начале думал — ничего страшного. А совесть, знаешь ли, такая штука, что и спать не даёт. Всё талдычит: что молчишь, коммунист ты или нет? Сумел обгавняться, сумей и ответ держать… Вот я и пришёл. Хоть зараз казни, хоть под суд отдай. Как на исповеди перед тобой…
   
    — Ну я тебе не поп.
   
    — Партия для меня и поп и бог. Вот перед ней и хочу каяться.
   
    — А подетальнее можешь?
   
    Иван Тимофеевич неожиданно для себя вдруг покраснел, да пятнами. Аж слёзы на глазах выступили. Даже заикаться начал:
   
    — М-могу… Как же… А н-началось всё… Ну всё из-за девки. Зацепила она мне душу. И не к-кая своя там, из рабочих, нет, вражина настоящая, поповская дочка. Я её случайно увидел. Проезжал как-то вечером, и вижу — к девчонке шушера какая-то пристала. Ну разогнал я их. А она, девчонка, то есть, как глянула на меня синими-то глазищами… И понял я, что влип. Поговорил. Узнал, что она живёт с сумасшедшей матерью и четырьмя младшими. Пожалел. В милицию устроил. Вот тут-то и началось. А оно ж, кровь-то буржуйская всё равно. Вот… Ей поесть поначалу… Голодная была, качало её на ветру. Потом тряпочки разные, безделушки. Мне хотелось её порадовать… Вот я и закрывал глаза, когда она экспроприированное присваивала. Потом гляжу — и другое дело нечисто. Напротив ейного дома — особняк полковничий. Сами знаете, приказ есть рабочих людей поселять, у буржуев лишние метры отбирать. Так она, моя поповна, зубами в тот дом вцепилась, не трогай, мол. Как она пеклась о том-то доме! Стал я справки наводить — узнал, что сынок полковничий в белой армии офицером. Противу Советской власти, значит. А она и за маменькой ходила, и врача просила, когда ихняя девочка заболела. Вот и смекнул я. Когда же был дан приказ Курск оставить, оказалось, что все приказу подчинились, а она — нет. И тогда я всё понял. Ждёт, значит, своего офицерика, чтоб с ним заграницу сбежать…
   
    Иван Тимофеевич тяжело вздохнул, вспоминая их последнюю встречу с Лизой.
   
    Кирилл Антонович долго молчал. Потом пододвинул к себе лист бумаги, взял ручку, спросил:
   
    — Как имена её, его?
   
    — Она — Лизаветта Петровна Кускова. Он — Сергей Александрович Гоккер… — сказал и низко опустил голову.
   
    — Хорошо, — Кирилл Антонович положил ручку, — разберёмся. Думаю, Андрея Тушманова туда и пошлём. Товарищ крепкий, что тебе скала. Ну а ты… — Кирилл Антонович внимательно, без улыбки посмотрел на молодого человека, — ну а ты отправишься искупать свою вину на фронт. Беляков выбивать. С этим, думаю, справишься.
   
    — Справлюсь, — Иван Тимофеевич поднял на начальника глаза. — Жизни не пожалею. Исправлюсь. Докажу, что не последний я для революции человек…
   
    — Вот и докажи.
   
    Выходившему из кабинета Ивану Тимофеевичу показалось, что в ему в спину направлено дуло пистолета. Он вздрогнул, обернулся. Нет, Кирилл Антонович просто смотрел ему вслед. Только взгляд был жёсткий, похожий на стальное жерло смерти. Но смерть ему была не страшна, ничто не страшно, когда имеешь право себя осознавать себя настоящим коммунистом, большевиком.
   
    Глава 26
   
    Белые, проведя массовые расстрелы коммунистов, ещё остававшихся в тюрьмах, ушли из Курска за неделю до прихода большевиков. Разграбив всё, что было возможно и забрав с собой дорогие вещи, зерно, скот и лошадей, они покидали родную землю как грабители-бандиты. И что самое печальное — навсегда увозили с собой в дальние края главную святыню этой земли — икону «Знамение» Курскую Коренную. Её, завёрнутую в белый плат, держал на коленях епископ Курский и Обоянский Феофан, мчащийся на всей скорости в чёрном автомобиле, выезжающем через Херсонские ворота.
   
    Большевики вошли в город на рассвете 6-го ноября 1919 года, их встретили украшенные кумачовыми флагами Московские ворота. Повсюду на улицах были развешаны приветственные лозунги. Женщины кидались навстречу идущим солдатам. Одна, наиболее отважная бросилась в самую гущу военных рядов. На крутых её плечах висело коромысло, а на коромысле болтались вёдра, доверху наполненные золотистыми мочёными яблоками.
   
    — Ешьте, милые, набирайте, смело… — кричала молодка и щедро раздавала угощение направо и налево.
   
    Снег шёл и шёл. Даже по главной улице деревни передвигаться было непросто. Узкие тропинки быстро засыпало снегом. В сугробах утопали ноги. Из снежных завалов жалобно выглядывали сухие веточки кустов. Наполовину погрузились в снег изгороди и плетни, так что даже и калиткой можно было не пользоваться, стоило лишь через забор перешагнуть. Всё было сказочно красиво и весело, потому что приближалось Рождество, а с ним и ожидание радости, которое ни омрачить
   
    было ни чему — ни полуголодной жизни, ни печальному разору, что оставили после себя прошедшие по деревням белогвардейские войска. Они добрали в деревне то последнее, что ещё оставалось после продразвёрстки.
   
    Шурочку вот уж который раз провожал до дома Егорка Сучков, долговязый парень, по ранению на время выбывший из рядов Красной армии. Свободное от домашних работ время он по большей части проводил там, где была Шурочка. Егорка усердно изучал грамоту на вечерних занятиях, которые вела Шурочка, помогал ей в постановке спектакля, который начальство приказало поставить к Новому году. Развлекал её учеников, когда они весёлой гурьбой выбегали на переменке во двор школы. Был везде, где была Шурочка. Был её другом, помощником, телохранителем. Шурочка не противилась. Ухаживания Егорки, его смиренное преклонение перед нею ей не мешали, хоть и не вызывали ответной симпатии. Ну не могла она принять к сердцу этих парней — они отталкивали её своим неграмотным говором, перемешанным с матерщиной, вонью от самокруток, которые курили всегда и всюду, а особенно смачным сплёвыванием длинной слюны… Нет, честно говоря, она пыталась и понять, и принять. И дружить с ними, и поддерживать их. Но приблизить к себе было выше её сил. Как писала Шурочка в очередном письме Лизе: «Мы с Машей предчувствуем, что быть нам старыми девами, поскольку никакая сила не может заставить нас впустить в свою жизнь этих парней. Это у вас в Курске, должно быть, можно ещё найти остатки былой культуры. У нас тут её не было и нет». И умалчивала про себя, вспоминая Сергея. Вот уж точно, после общения с такими юношами как молодой князь, лучше остаться старой девой. Лучше жить горестной чистотой воспоминаний, чем ежедневно слушать пьяный мат.
   
    Как она ждала его! Во время деникинского нашествия Шурочка вздрагивала от каждого стука в дверь. Казалось, что вот-вот, и он придёт, что он просто не может не прийти. Что стоит ей только повернуть голову, и она увидит его, такого желанного, такого знакомого до боли... Как он не вяжется со всем тем, что окружает её… Но как он нужен ей, она так истосковалась! В одиночестве, в непонимании, в бесплодных воспоминаниях и мечтах. Ведь ей уже двадцать, она старуха, а в её жизни так ничего и не случилось хорошего. Бесконечная война, голод, разруха, нищета….
   
    Деникинцы ушли, пришли большевики. Вернулись красные знамёна, митинги по поводу и без повода, революционные песни, лозунги и марши. Сергея не было. Шурочка искала в себе силы жить…
   
    Она не сразу услышала, что говорит Егорка.
   
    — Ну ты чё, заснула? — он гоготнул, — я говорю тож, Семёна побьют. Побьют, как пить дать.
   
    — Отчего побьют? — Шурочка повернула к нему лицо в заиндевевшем платке.
   
    — Да как он нынче играл-то короля. Ох, сам бы бросился, да и отколотил бы гада!
   
    — Почему — гада? Он же славный. И талант у него есть. Такому как Семён — на большой сцене играть.
   
    — Вот-вот, надо бы ему сказать, чтоб похужее играл бы, а тож, нельзя так. Так классовая ненависть и закипает в груди!
   
    — Ну это же не Семён, а король Ричард Третий! Он-то и был негодяем.
   
    — Так не выходит, тож. Как он выйдет с горбом-то своим, да проскрипит этим препротивным голосом, тож…. А как он нынче Катьку обхаживал!? Вот я б на месте её мужа, так из гроба бы встал и убил бы суку. И его, гада.
   
    Шурочка не выдержала, рассмеялась.
   
    — Ты чё? — обиделся Егорка.
   
    — Да толкуешь ты интересно. И при чём тут Катя? Она ещё не замужем. Это её героиня, королева, так ведёт себя, а сама Катя хорошая порядочная девушка.
   
    — Что, не нравлюсь, скажешь, неграмотный, необразованный, да, а смею ещё о великом Шекспире тож правду говорить?
   
    Егорка встал, повернулся к Шурочке:
   
    — А вот увидишь, война кончится, мир начнётся, я, тож, в город уеду, учиться пойду. Так ты меня не узнаешь.
   
    — Почему это я тебя не узнаю? Бороду, что ль отрастишь?
   
    — Нет, я великим астрономом буду. Звёзды считать научусь. Я и сейчас, знаешь, люблю лечь — и на небо глядеть. Так бы вот ночь напролёт и лежал бы. Вот как нынче. Гляди!
   
    Егорка вдруг взял Шурочку за талию и повалил её на снег. Она было засопротивлялась, а потом и самой весело стало. И звёзды ей и в самом деле понравились.
   
    — И почему они только в мороз так светятся? — проговорил мечтательно Егорка, вольно разлёгшись подле Шурочки.
   
    — Воздух чистый, вот они и видны лучше.
   
    — Тоже мне, астроном… А ведь, небось, учили вас в вашей гимназии и этому делу?
   
    — Учили…
   
    Егорка, вдруг, опершись на локоть, склонился над Шурочкой:
   
    — Вот выучусь, на тебе женюсь. И буду сам учёный, и жена у меня будет учёная. Пойдёшь за меня?
   
    Шурочка перестала блаженно улыбаться. Она испугалась серьёзного тона Егорки.
   
    — Ну чё молчишь? Плохой я жених, да? А ведь со мной тебе легче жить-то будет. У меня и хата большая, и хозяйство что надо. И мамка тебя полюбит, она и нынче тебя уж любит. Говорит, серьёзная, работящая тож, послушная. Да я и сам, ты знаешь, я ох какой работящий… Это тебе не у бабки Нины, тож, жить. Со мной тебе хорошо будет, а? Обижать не буду… Я вот наряжу тебя барыней, как я однажды в синематографе видел — бабу в шёлковом халате, и будешь ты на крылечке сидеть в таком же шёлковом халате и любоваться, как я для тебя и для всего моего семейства работаю… Вот только бы война скорее кончалась бы…
   
    — Когда это ещё будет, — ответила Шурочка, боясь обидеть размечтавшегося жениха.
   
    — Ну будет же!
   
    — Вот давай и подождём, когда будет. Война кончится, ты выучишься…
   
    Шурочка решительно поднялась. Егорка засуетился, обтряхивая снег с местами сильно полысевшего полушубка девушки. Закончив, выпрямился и вдруг с самым серьёзным видом, спросил:
   
    — Ну ты того, согласна в общем? Или… погребуешь таким, как я, а?
   
    — Ну что ты говоришь, Егорка? Просто не время ещё, поверь… Не могу я сейчас ничего говорить. Давай попозже, ладно? Хотя бы дождёмся, когда жизнь немного утрясётся. А то никогда не знаешь, какая власть завтра будет, и где мы будем. Что можно обещать-то?
   
    — Так знаешь, вдвоём-то легче устоять… Мне дед всегда так говорил. Он знаешь как говорил: хочешь богатства — женись, хочешь здоровья — женись, хочешь до чего-то добиться — женись. Ну да правда твоя. Надо мне ещё с армии возвернуться тож… Вот белых прогоним, нашу власть крепко поставим — и тогда… Тогда ты никуда от меня не денешься, Шур…
   
    Они, наконец, дошли до маленькой хатки бабы Нины. Она была настолько занесена снегом, что из сугроба торчала лишь соломенная крыша, и только прокопанный в снегу коридор вёл к низенькой двери.
   
    — Я назавтра вам дровец завезу, — Егорка с грустью посмотрел на румяное Шурочкино лицо.
   
    — Спасибо тебе! — Шурочка весело кивнула. — Спокойной ночи!
   
    — И тебе спокойной ночи…
   
    Только спокойной эта ночь быть не обещала. Шурочка едва вошла в хату, как с удивлением увидела бабку Нину, которая укладывала на своей широкой постели детей Владимира Георгиевича и Марии Николаевны.
   
    — Случилось что? — спросила Шурочка, вылезая из валенок и скидывая с себя в дверях заснеженную одежду.
   
    — Да уж случилось, — отозвалась, не оборачиваясь, бабка Нина. — У Марии Николаевны роды начались, вот она и попросила деток к нам забрать.
   
    Старушка выпрямилась.
   
    — Ты пригляди за ними. Каша в печи, ежели что…
   
    — Конечно, баба Нина… А… как она? Очень тяжко?
   
    — Да не гоже с девкой о том говорить, а то напужаешься ишо… Не лёгко, одно слово… Ну я побежала. А то там с нею одна матушка Антониха.
   
    — Врача бы…
   
    — Да какой врач в наше-то время, да в нашей глуши? Нет, такой роскоши мы и не видали. Сами завсегда справлялись. Ну оставайся с Богом.
   
    Дверь, впустив облако морозного пара, быстро затворилась. Шурочка с задрожавшими вдруг руками подошла к кровати, на которой из-под одеяла смотрели на неё испуганные глазёнки Сашеньки и Танечки.
   
    — Маменька больна сильно? — Спросил Саша, скрывая желание разрыдаться.
   
    — Да нет, не сильно… — Шурочка устало присела на край, — просто так Бог повелел появляться на свет новому человеку… В муках рождаться, в скорбях проходить свой жизненный путь, в страданиях покидать жизнь сию… — вздохнула, — ну вы спите. А я помолюсь, чтоб Господь вашей маменьке помог…
   
    Она поправила масляный фитилёк в плошке и встала перед тёмными, старинными образами…
   
    Только молилась недолго. Молодой сон сморил её. Присела на лавку, а потом и прилегла и задремала. Уже поздним утром её разбудила бабка Нина, громыхнувшая принесёнными со двора дровами. Дети ещё спали, спрятав замёрзшие носики под одеяло.
   
    — Что, баба Нина? Ты давно?.. — Шурочка испуганно встрепенулась, кинулась сама разжигать печь. — Как Мария Николаевна?
   
    — Да родила уж, — ответила старушка, почему-то не особо радуясь, — мальчонку… — Слава Богу! Ну и как?
   
    — Да как… Вроде, ничего… Слаба, конечно… Антониха, вот, только головой качает… Ну да Бог милостив… — и тут же к детям, открывшим глазки: — а ну, пострелята, подъём, умываться — и за стол, пока каша горяча!
   
    — А к маменьке когда можно будет? — спросил настороженно Саша.
   
    — Да пусть ваша маменька в себя придёт-то! К вечеру и пойдёте. А, то, может, и до завтра тут перебудете. Что, разве плохо у бабы Нины? Я, вот вам сказки сказывать буду…
   
    Но, как оказалось, не напрасно бабка Антониха головой качала. Мария Николаевна умерла от кровотечения на другой день… В одночасье осиротели трое детей, и овдовел бывший инок Владимир.
   
    Глава 27
   
    — Центральный комитет Партии собирается прислать к нам очередную ревизионную проверку, потому как дело, которое мы делаем — это дело первостепенной важности. Как сказал товарищ Ленин, мы — это те, кто призван осуществлять диктатуру пролетариата в её чистом виде. А такое дело требует особого контроля и всех наших дел, и всех наших сотрудников. Потому как лишние люди, ненадёжные люди, нам не нужны. И мы должны уметь их своевременно выявлять и жёстко избавляться от них, — он стоял перед маленькой деревянной трибуной, сухопарый, с ввалившимися щеками и почти лысый, несмотря на то, что на вид ему было не более сорока.
   
    Товарищ Андрей, как звали его коллеги и соратники по революционному делу. Барсов, — так величали его за глаза. До революции его партийная кличка была «барс». Но он скорее походил не на барса, а на серую неприступную скалу. Ни одно живое душевное движение никогда не проявлялось на его каменном лице. Холодный, всепроникающий взгляд серых неподвижных глаз, ровный чёткий голос — при встрече с ним любого пробирала дрожь. Пугала даже его нечеловеческая выдержка — он мог, казалось, сутками не спать, не есть. Сказались, видимо, годы революционной закалки, волевая работа над собой.
   
    Его прислало в Курск ЦК после того, как ушли деникинцы, вместо Журавлева Ивана Тимофеевича, который в Курск не вернулся и никто не знал почему. Некоторые жалели — Иван Тимофеевич был человек сердечный, открытый, и в то же время справедливый. Уважая его, смотрели снисходительно даже на его слабость по отношению к поповне Кусковой: чего, мол, не бывает в жизни, дело-то молодое…
   
    Товарища Андрея уважали и боялись. Лиза чувствовала себя перед ним как кролик перед удавом. Под его тяжёлым холодным взглядом, который он неподвижно останавливал вдруг на ней, девушка лихорадочно пыталась вспомнить, в чём она провинилась перед новой властью. И ведь было что вспомнить — хотя бы даже то, что два её брата сбежали с белыми. И она очень старалась если не исправить свои «ошибки», то хотя бы скрыть их. Даже в комсомол вступила, толком не понимая, что ей там делать. И, что называется, рыла землю, стараясь быть хорошим, нет, лучшим информатором, и ей это удавалось. Ну кто поверит, что красивая нежная девушка, барышня, может работать на чекистов? Важных, полезных, нужных сведений она приносила много. Чего только стоила её деятельность во время белогвардейской оккупации. В папках ЧК теперь лежали доклады, доносы, записки о том, где кто и чем в то время занимался, что говорил, как отзывался о Советской власти и какие отношения у них были с белыми. В её досье была информация обо всех — о дворянах, интеллигенции, священнослужителях. Лиза была исправным исполнителем. В отделе по борьбе с контрреволюцией её уважали и ценили.
   
    Попав в органы случайно, с подачи Ивана Тимофеевича, Лиза вскоре увлеклась. Служба нравилась ей всё больше и больше. И хоть сейчас уже не было возможности как раньше пользоваться реквизированным, но и умереть от голода эта служба не давала. Зарплата в органах была выше, чем даже у госслужащих и приравнивалась к доходу красноармейца. Более того, ей нравился азарт борьбы, ей нравилось осознание власти организации, и своей власти как члена этой организации. Как говорится, владеющий информацией владеет миром, а особенно, если эта информация тайная. Лиза теперь убедилась в истинности этого. Ей верилось, что за чекистами будущее — когда-нибудь они станут государством в государстве и все, даже стоящие на самых верхних ступеньках управления страной будут трепетать перед ними, и никого не будет сильнее их…
   
    — Мы всегда должны помнить основные принципы нашего отношения к делу, — оратор указал на висящие позади него портреты Ленина, Маркса и Энгельса — вот кто заповедал нам эти принципы — чести, преданности, ответственности. И верности. Верности идеалам революции, дороже которых ни чего не может быть, даже жизнь. Мы кровью омыли путь к нашей победе, и эта кровь взывает к нам.
   
    Лиза сидела во втором ряду зала на деревянном стульчике с откидным сиденьем, слушала и не слушала. Подобные речи и выступления бывали у них в учреждении почти каждый день. Ораторы
   
    кричали, призывали, потрясали кулаками, требуя немедленно расправиться с врагами революции. Потом пели революционные песни. Идеи были Лизе чужды, речи непонятны, как и все те люди с которыми она была вынуждена жить и работать. Парни — рабочий класс, пролетариат, вызвали в её душе брезгливое отвращение, девушки — жалостливое презрение. Её в свою очередь считали высокомерной с ней мало общались. Но Лиза не переживала — лучше гордое одиночество, чем компания плебеев, полагала она.
   
    — «Кто не с нами, тот против нас», — говорит товарищ Ленин, — товарищ Андрей резко бросал фразы в зал, каждая фраза была подобна выстрелу. — В письме товарищу Дзержинскому он сказал, что «наша организация — это разящее орудие против бесчисленных заговоров, бесчисленных покушений на Советскую власть». Без нас просто невозможно эффективно защитить власть трудящихся, что мы и делаем, и стараемся делать жёстко, принципиально, не зная пощады к врагам трудового народа, к врагам революции. — Товарищ Андрей мог говорить часами. У Лизы уже давно разболелась голова — от духоты и неприятных запахов в зале, от пронзительного голоса комиссара.
   
    Что делать, приходится ей жить в этом отталкивающе чуждом мире. И сколько ещё жить? Неужели до самой старости? Вероятнее, что так. Потому что она уже почти перестала ждать Сергея. Ну где ему здесь место, в этом сером, жёстком, как кулаки товарища Андрея мире? И за границу уже не так-то просто выехать. Власть становится всё более ощутимой, упорядоченной. И во многом благодаря им, чекистам, диктатуре пролетариата…
   
    Теперь уже Лиза не смогла защитить княгиню Гоккер, когда власти приняли решение уплотнить их — в роскошном особняке ей с дочерью оставили лишь две комнаты на первом этаже, а весь особняк превратился в огромную коммунальную квартиру с примусами, застиранным бельём на верёвках поперёк коридоров, бабьим скандальным визгом на кухне. Стиснув зубы, смотрела Лиза, как выносили из дома красивую мебель, посуду, картины.
   
    Елену Николаевну Лиза продолжала навещать чаще, чем раньше. Приносила продукты, угощение для Лидочки, каждый раз провоцируя княгиню на разговоры о Серёже. Она могла слушать рассказы о нём часами, и на этой почве женщины постепенно сдружились, их отношения стали почти тёплыми.
   
    Елена Николаевна принимала Лизу в единственной маленькой гостиной, оставленной им новой властью, куда было собрано множество вещей, принадлежавших Сергею. Там было пианино, на котором ровной стопкой лежали любимые им ноты, на полках стояли его книги — Купер, Вальтер Скотт, Майн Рид, Гюго. С благоговением увидела Лиза те же книги на иностранных языках, каких, она разобрать не могла, но были, и много. Елена Николаевна, видя интерес Лизы, зачитала ей: Диккенс и Гарди на английском, Мериме и Бальзак на французском, Шиллер и Гофман на немецком... Там на стенах в простеньких рамках висели картины, которые написал молодой князь, увлёкшись живописью. Лиза, забыв обо всём на свете, с восторгом рассматривала тщательно выписанные пейзажи — деревня, речка с лодками на берегу, морской берег, окружённый высокими кипарисами. Он писал их, когда, по словам Елены Николаевны, они путешествовали по Италии… А его натюрморты говорили о тонкости и изысканности его души, увлечённой манерой художников Возрождения. С какой любовью отобразил Сергей роскошную мягкость лилового бархата, хрупкость хрусталя, сочную свежесть фруктов!
   
    Елена Николаевна рассказывала Лизе о детстве Сережи, о его учёбе, показывала награды, которые получал он в гимназии — похвальные листы, «рисовальный эстамп» — ящик с красками, книги с дарственными подписями, давала в руки его художественные работы, украшения из дерева. Ах, как Лизе хотелось попросить что-нибудь на память! Например, вот это выпиленное из фанеры и раскрашенное деревце с оленем, или своими руками сделанную модель парусника, или барельеф из гипса, изображающий баталию времён Бородинского сражения. Но не решалась, лишь нежно гладила их — ведь когда-то к ним прикасались любимые руки.
   
    Лиза без устали восхищалась талантами Сергея и её слова тешили исстрадавшееся сердце матери. Не раз обе женщины прятали друг от друга набегающие на глаза слёзы. Слёзы тоски о …ПРИЛАГАТЕЛЬНОЕ К «ПРОШЛОМУ»... прошлом и печальном будущем. Ведь они сознавали обе — новая власть не допустит существования того, что имеет связь с прошлым, далеким от её понимания, тем более что оно выше и благороднее того, что живёт в душах нынешних хозяев жизни. А значит, нет в этой стране никакого будущего ни для Сергея, ни для его матери и сестры, ни для многих тысяч таких как они людей. А значит, нет его и для Лизы. Потому что жить в том кругу, в каком она живёт, ещё возможно, но вот сблизиться и полюбить его — нет.
   
    Глава 28
   
    Она вернулась домой со службы уже затемно, с тяжёлой больной головой. Мать спала, сёстры корпели над уроками, и Лиза не желала разговаривать с ними, проверять задания, она тут же пошла в столовую, помыла руки и молча поужинала тем, что Руфина Николаевна поставила перед ней на стол.
   
    — Ах, чуть не забыла, — старая еврейка всплеснула руками, густо обсыпанными мелкими веснушками, — вам письмо от вашей подруги.
   
    И тут же вручила Лизе конверт. Да, письмо было от Шурочки.
   
    Закончив с десертом, Лиза вытерла салфеткой губы и поднялась к себе. Отдохнуть. Прочесть. А потом положить в знакомую чёрную папку в канцелярии.
   
    Устроившись поудобнее, Лиза развернула лист. Шурочка писала:
   
    «… Поздравь меня, дорогая подружка, я вышла замуж. Это получилось неожиданно для меня, и потребовало немало долгих раздумий и сомнений. Ведь, если честно, я особо и не любила его. Потому как ждала другого. Но матушка Прасковья сказала мне, что от своего креста я никуда не денусь. Не этот крест, так другой. И неизвестно, какой тяжелее. Тут и бабка Нина подсобила. Я у неё так же совета спрашивала, она и предложила мне два имени написать на листочках, убрать их за образа, а потом долго, долго помолиться. Мы так и сделали. И долго молились. Потом я вынула его имя — Владимир. Да, так зовут моего нынешнего мужа. И фамилию Василевская я поменяла на фамилию Зорянкина. Может, тут сыграла роль и жалость к нему, оставшемуся с тремя детьми. Ведь после смерти Марии Николаевны я почти переселилась в его дом, стараясь помочь. Вместе с матушкой мы обихаживали его деток, возились по хозяйству. Да и сам Владимир Георгиевич, всё ж не из тех мужчин, которыми можно пренебречь, когда они так пылко и красиво вдруг
   
    объясняются тебе в любви. Кроме того ты можешь представить, он — один из немногих оставшихся, чьё воспитание, такт и благородство могли бы привлечь моё внимание. Одним словом мы поженились. Накануне петровского поста обвенчались в нашей церкви, для чего Владимир Георгиевич нарочно ездил в другое село за священником, ведь наш-то вместе с супругой и дочерьми ушёл с белыми. Потом записались в сельсовете. Свадьба была сдержанная. Всё ж, только полгода прошло со дня смерти Марии Николаевны. Да и средства наши не позволяли устраивать большой праздник. Селяне нас поздравляли, старались помочь кто чем мог. Было весело. Подружкой мне была, как ты понимаешь, Маша Зотова. Маша уже смирилась, что никогда не выйдет замуж, потому что ушли все те, на кого она могла бы обратить внимание.
   
    И вот мы вместе. Я каждый день не перестаю радоваться и благодарить Бога за то, что Он послал мне такого человека, как Владимир Георгиевич. Конечно, с другой стороны столь резкий конец моей девичьей свободы, внезапная отягощённость тремя детьми и хозяйством немножко меня печалили. Ведь теперь я не смогу заниматься общественной деятельностью, ставить спектакли, устраивать концерты. Кстати, наш «Ричард Третий» прошёл на ура. Степан, игравший короля, боялся выйти из клуба, дабы не навлечь на себя гнев зрителей, принявших всё за правду, а Катерина рыдала, опасаясь, что теперь никто не возьмёт её замуж. Владимир Георгиевич, понимая меня, разрешает мне иногда отлучаться из дома. Но я этим особо не пользуюсь, чувствуя, что мужу неприятно. Возможно, он ревнует меня — ведь шестнадцать лет разницы в возрасте что-то да значат. Но я слишком ценю и уважаю его, потому стараюсь беречь его чувства. Вот так мы и живём. Владимир Георгиевич начал строить дом для нас, потому как жить при школе, где ещё так жива память о прекрасной Марии Николаевне, нам нелегко обоим. Собираемся обзавестись хозяйством — купить корову, кур. Буду учиться доить, что меня и пугает, и забавляет. Но это ж так хорошо — у детей всегда будет свежее молоко. Мне очень нравится порядок, который установил в доме Владимир Георгиевич. Он очень напоминает монастырский: молитвы, трапезы по часам, послушания. К этому порядку он приучает и меня. Я не противлюсь, ведь он намного старше и умнее меня. Хотя мне иногда и кажется, что он, как и все мужчины, живёт чуточку в своём, выдуманном мире и не всегда улавливает реальность. Что он немножко мечтатель и фантазёр, а я до уныния практична. Только бы поскорее у нас в селе установили власть, и прекратились бы шальные набеги всяких искателей приключений, которые сперва объявляют себя нашими хозяевами, а потом грабят и сбегают…. И ещё боюсь, когда вернётся Егорка Сучков, который уходил на фронт, умоляя меня дождаться его. Но я бы всё равно не смогла быть его женой. Это даже как-то противоестественно. Но мне очень больно за него. С его неразвитостью у него такое благородное сердце и такие душевные возможности….»
   
    Лиза долго сидела за столом, тупо уставившись на лежащий перед нею листок бумаги, исписанный ровным, каллиграфически-красивым почерком. Так умела писать, наверно, одна Шурочка, бывшая в их классе одной из наиболее старательных и исполнительных учениц. Ей, Лизе, не удалось выработать такой почерк. И вот теперь Лизе показалось, что этим ровным почерком был написан ей приговор. Она никогда не забывала пророчества ведьмы Сивиллы, к которой когда-то водила её художница Филомена, и почему-то верила ему. Что с некоей «А» у неё одна судьба. Что дастся одной, то не дастся другой. Так вот, «А» получила мужа, семью. Что же теперь ей, Лизе, как же теперь жить?
   
    Лиза горестно усмехнулась: вот, сплавила бывшую подружку в деревню, так она и там ухитрилась своё взять… От судьбы, говорят, не уйдёшь, и конём её не объедешь… Лиза прочитала письмо
   
    несколько раз. Голова разболелась ещё больше, и Лиза решила, что пора ложиться спать. Легла, но заснуть долго не могла. Ворочаясь с боку на бок, всё думала, удивлялась, спрашивала себя и почему эта Шурка, некрасивая, ничем не выдающаяся, всякий раз оказывается такой везучей, а, главное, как она умудряется во всём находить радость? Даже в том, что вышла замуж за старика с тремя детьми, живёт в деревенской хате и собирается учиться доить корову! Шурка всегда производила на Лизу впечатление легкомысленной, хотя задним умом Лиза понимала, что дело тут не в легкомыслии, но в чём же — недоумевала, раздражаясь. И неутихающая ненависть к Шурочке опять жаркой волной затопляла её мятущуюся душу.
   
    Глава 29
   
    — Эй, Кускова, — окликнул Лизу дежурный, когда она, коротко поздоровавшись, хотела пройти мимо, — тебе тут передали…
   
    — Что? — Лиза остановилась. Взглянула на листок в руках Гоши.
   
    — А не знаю, Сергеич приходил, сказал, чтоб тебе лично в руки.
   
    Не задавая больше вопросов, Лиза схватила листок, и едва успев сказать «спасибо», помчалась к себе. «Неужели оно, неужели дождалась, нашла…» — колотилось сердце, готовое выпрыгнуть из груди. И лишь ставшись одна, Лиза решилась прочесть. Ну точно, оно, и Лиза вдруг засмеялась, ещё бы!
   
    «Зинаида Госкина. 1900 год рождения. Работает санитаркой в больнице на Садовой. Проживает там же…» — Лиза перечитывала строчки вновь и вновь, и не могла начитаться: неужели нашлась, неужели Зинаида, живая, здоровая, в Курске… Лиза смеялась и смеялась от радости — столько лет, и вот, теперь они будут вместе, старые детские подружки. И это не Шурка-обезьяна, это Зина, Зиночка, Зинаида… Что до Шурочки, то Лиза никогда не считала её подругой. Её письма только злили Лизу. Шурочка…
   
    Спустя полгода после своего замужества Шурочка прислала печальное известие о том, что умер малыш, Антоша, которого родила последним несчастная Мария Николаевна. «Умер, проболев животиком», как писала Шурочка, роняя на бумагу крупные слёзы. И половину письма каялась, что несчастье случилось с ребёнком по её недосмотру.
   
    Потом пришло радостное сообщение о рождении у них с Владимиром Георгиевичем дочки Тонечки. Родив девочку, Шурочка ухитрилась переболеть родильной горячкой, от которой выжить в то время было почти невозможно. Шурочка говорила, что только молитвы матушки Прасковьи спасли её. Там же Шурочка поделилась, что они с мужем закончили строить дом, что купили корову. Рассказала, что звала к ним на жительство тётку, Наталью Львовну, которая стареет и болеет, но тётка отказалась, заявив, что в навозе возиться не привыкла. О том, что её муж, дядя Герман, погиб на фронте, Шурочка знала уже давно, и от души жалела одинокую старушку. Она всякий раз старалась посылать ей продукты из деревни и поддерживала письмами.
   
    Лиза тоже не единожды получала приглашения от Шурочки навестить их, говоря, что они с Машей были бы очень рады видеть её, но Лизе мучительно было зрелище чужого счастья. И она отказывалась, ссылаясь на загруженность работой.
   
    И вот сейчас, сидя с извещением о местонахождении Зинаиды, Лиза подумала, что счастье, наконец-то улыбнулось и ей. Ведь говорила ведьма Сивилла, что Лиза никогда не увидит Зинаиду. И ошиблась. Что теперь может помешать им встретиться? А раз ошиблась здесь, значит, ошиблась и во всем остальном. И в сердце Лизы сладкой, до муки сладкой змейкой вползла надежда, что и Сергей не потерян. Более того, раз нашлась Зинаида, может, по закону удачи, найдётся и Сергей? Лизе даже больно стало от радости.
   
    Она взглянула на часы — до конца рабочего дня осталось около двух часов. Ну а потом полчаса на дорогу — и она обнимет дорогую подружку…
   
    — Елизавета Петровна, — дверь открылась, на пороге стоял товарищ Андрей. Всегда, когда Лиза видела его, ей становилось не по себе, вот и теперь её сердце сжалось от непонятной тревоги, — ты вот что, соберись-ка сегодня. Мы с тобой после работы в люди выйдем, прогуляемся чуток.
   
    Лиза подняла на него растерянное лицо. Она не сразу поняла, что от неё требуется. Поняв, расстроилась, но не на долго, уверенная, что раньше или позже, но они с Зинаидой всё равно встретятся.
   
    — Как одеваться? — спросила тут же.
   
    — Красную косынку, как и положено, — ответил начальник коротко, сверля её своими холодными пронзительными глазами.
   
    — Есть. К какому времени быть готовой?
   
    — Давай часам к шести у входа в Ливадию.
   
    Уже когда они прогуливались под ручку по аллеям сада мимо таких же как и они гуляющих, Андрей Филиппович рассказал Лизе в нескольких словах о происходящем.
   
    — Понимаешь, дело какое, заговор тут контрреволюционный раскрыли. А вчера нам сообщили, что прибыл их главарь. И теперь мы не должны упустить его, более того, нужно проследить за ним и за теми, с кем он будет входить в контакт. Одним словом — вычислить ядро группировки, базирующейся у нас в городе. Сейчас ты всё увидишь, а там будем действовать по обстановке. Наши уже ведут его. Есть свой информатор, хотя, знаешь, трудно — народу у нас надёжного да проверенного маловато…
   
    — А я думала, что это всего лишь свидание, — попыталась пошутить Лиза. Но начальник шутку не принял, промолчал.
   
    Они дошли до летнего театра. Представлений там уже не давали, была осень, но на скамейках всё равно сидели — парочки, группы отдыхающих. Тем более что вечер был тихим, и с засыпающих деревьев как-то особенно уютно падали и падали жёлтые листья.
   
    — Посидим? — предложил товарищ Андрей Лизе, указывая на скамейку. Предложение начальства — это всегда приказ. Лиза, подобрав полы пальто, села. Оглянулась — такая красота
   
    кругом. Она всегда любила осень, с детства, осенью чуть легче, чуть покойнее становилось её беспокойной душе….
   
    Товарищ Андрей вдруг взял лежащую на колене руку девушки.
   
    — А ручки — нежные, — сказал. И Лизе даже показалось, что улыбнулся, — как у барышни.
   
    И тут же, окинув взглядом отдыхающих, предупредил:
   
    — Не сиди без дела. Посматривай вокруг.
   
    — Да-да, — Лиза не без грусти кивнула головой и обвела равнодушным взором серую толпу.
   
    — Смотри внимательно, — добавил он ещё строже.
   
    — Как я могу заметить того, кого не знаю, народу-то вон сколько… — Лиза дёрнула плечиками
   
    Андрей Филиппович, не отпуская Лизиной руки, вдруг сказал:
   
    — Смотри — слева на конце ряда, около сцены.
   
    Лиза посмотрела. Увидела двух женщин в красных косынках и трёх мужчин. Один, средних лет, был невысокий, коренастый, второй — неприметно бледный, с застывшей на тонких губах усмешкой, а третий — высокий, худой, с небольшой светлой бородкой.
   
    — И кто из них? — спросила Лиза, всё ещё недоумевая. И вдруг замерла. Похолодела. Сильная боль в сердце, которая внезапно пронзила её, на мгновение прекратила доступ воздуха в её лёгкие. Задушливый хрип вырвался из её горла. Лиза испугалась, поняв, что товарищ Андрей всё заметил. И по лицу. и по дрогнувшей руке, которую он так и не отпустил. И ещё поняла — что это не она, наивная, играла с ЧК, а играли с ней. И она, кажется, проиграла…
   
    — Я рад, что ты узнала его, — сказал чекист с полнейшей невозмутимостью, — а то мы ещё сомневались. Он очень изменился, этот Гоккер, не правда ли? Ты молодец. Прямо в точку. Ну а дальше дело техники, что называется. — Он вернул руку Лизы на её колено, встал, — пойдём, провожу тебя до дома…
   
    Она не слышала его слов — ей было уже всё равно. Она шла рядом с комиссаром и чувствовала, что умирает медленной мучительной смертью. Сама того не ожидая, она выдала Сергея, сработала против своей воли на руку его врагам. Что говорить, хорошо же они использовали её... Может, для того в своё время её и оставили в ЧК, поскольку уже не раз говорилось, что в органах должны работать люди пролетарского происхождения с кристально чистым прошлым. Её оставили на время, чтобы проверить и ещё чтобы поймать Гоккера, о продвижениях которого, они, несомненно, знали давно, только она этого не знала. О, в какую мясорубку она попала!.. И что же ей делать теперь? Спасти себя и выдать Гоккера и поставить крест на всей своей жизни? Ради чего, если вся её жизнь была только ради него одного и счастливой жизни с ним? Или спасти его? И себя? Но возможно ли такое…
   
    Лиза работала в органах давно и знала, что если за Гоккером следят, то сразу несколько человек, что бы там Андрей Филиппович ни говорил о проблеме с кадрами. Уж на что-что, а на борьбу с контрреволюцией они всегда кадры найдут, всю милицию поднимут. Так же следят или будут следить за нею, а это значит, что предупредить Сергея у неё нет никакой возможности и она
   
    должна уступить и смириться с тем, что Сергей для неё навсегда потерян. Жить столько лет ожиданием и навсегда потерять?! Неизвестно даже, оставят ли её в органах после того, как арестуют Гоккера, оставят ли её вообще в живых… Ведь свою «задачу» она почти «выполнила». Всё, мышеловка захлопнулась. Мрачное лицо Сивиллы выплыло из ночного осеннего тумана.
   
    Они уже подходили к её дому, когда Лиза, стараясь говорить как можно спокойнее, спросила:
   
    — Что же требуется от меня? Только узнать?
   
    — Не только, — коротко ответил товарищ Андрей, и добавил после недолгого молчания: — Я же сказал, что по обстановке. Сейчас его водит Кузнецов. А завтра, когда ты придёшь на службу, посмотрим. Возможно, тебе придётся его сменить. Но это уже будем решать на месте. И ещё: Гоккер тебя знает, потому приоденься как-нибудь иначе.
   
    — Как? — тусклым голосом уточнила Лиза.
   
    — Тебе лучше всего походит облик беспризорника.
   
    Больше они не разговаривали. Товарищ Андрей довёл её до самого дома, попрощался и ушёл. Ничего не добавив, ничего не спросив. А она всё чего-то ждала, надеялась на что-то... Нет, товарищ чекист был человеком проверенным. Недаром он так любил цитировать излюбленную фразу Дзержинского о горячем сердце и холодной голове. Только что значит горячее сердце у чекиста?
   
    На пороге дома её как всегда встретила любезнейшая Руфина Николаевна со своей фальшивой улыбкой. Доложила, что маменька сегодня чрезвычайно взволнованы и не в себе, что братец Костя стянул у неё из кошелька три рубля, а сёстра задерживается на каком-то пионерском сборе.
   
    — К чёрту и маменьку, и братца, и сестру, — почти простонала Лиза и пошла к себе. Она металась по комнате, ища выход из создавшейся ситуации и не находя его, даже плакала, а потом села за стол и так, на всякий случай, написала записку:
   
    «Вас вычислили. Дело лишь во времени. Только я уверена, что и вы не простак. Пока вас не было, ваша семья стала для меня родной. Если вы сможете что-то предпринять, не забудьте меня. Девушка, подвернувшая ногу около вашего дома».
   
    Потом села к окну и долго смотрела на дом Гоккеров. Она догадывалась, что ни Елены Николаевны, ни Лидочки в том доме уже нет. И была права, Сергей не мог оставить их врагам, он постарался вывезти мать и сестру в безопасное место ещё задолго до своего появления в городе. И всё равно она сидела и смотрела, надеялась не понятно на что-то. Дом с коммунальными квартирами постепенно затихал. Гас свет в окнах, стихали разговоры, умолк смех, но долго ещё доносился из темноты надрывный плач младенца, и от этого тоска в душе Лизы становилась ещё горше, ещё беспросветнее.
   
    Пора было ложиться спать. Почувствовав резкий голод, Лиза спустилась на кухню, не присаживаясь, умяла кусок жареной рыбы с хлебом и вернулась к себе. Задремала не раздеваясь, и проснулась ещё затемно. Глянув на часы, принялась собираться. Как приказал товарищ Андрей, переоблачаться в беспризорника.
   
    Из материнского сундука Лиза вытащила старые одёжки братьев, быстро переоделась в разлохмаченные по низу штаны, в разбитые чеботы, которые надела на босу ногу, в рубашку-косоворотку навыпуск. Сверху Лиза набросила пиджачок, просторный не по размеру, чтобы поместился пистолет, на глаза надвинула полинявшую кепку. Подумав, нанесла лёгкий грим на лицо и даже ещё измазала его пылью, чтобы оно не казалось таким нежно-чистым, девически-утончённым, соорудила небольшой накладной горбик — всё, прекрасный вид сорванца-беспризорника! В потайной карман припрятала документы и тихо вышла из дома.
   
    Кроме товарища Андрея, который дремал, положив голову на длинные скрещенные на столе руки, в отделе ещё никого не было. Разбуженный, он не сразу узнал её. Нет, не узнал — догадался.
   
    — Это ты? Что так рано?
   
    — Вы ж сказали, чтоб я была готова…
   
    Ничего не выражающим взглядом он окинул девушку с ног до головы.
   
    — Хорошо приоделась. Не догадаешься. Ну иди, отдыхай пока. Надо будет, позову.
   
    — Некогда отдыхать, с бумагами надо разобраться. — И, помедлив, спросила: — А новости какие есть?
   
    — Пока ничего, — коротко ответил товарищ Андрей и опять прикорнул на столе. Лиза вышла.
   
    Её вызвали к начальству уже ближе к концу рабочего дня. Войдя, Лиза увидела стоящего около окна с папиросой Серого, лучшего сыщика отдела, настолько уставшего, что он почти никак не отреагировал на появление в кабинете начальника оборванца-беспризорника. Видно, что тоже не спал ночь. Товарищ Андрей обратился к Лизе:
   
    — Готова? Ну, дуй на вокзал. Там Кузнецов ещё на деле. Но если Гоккера сама найдёшь, с Кузнецовым можешь не сношаться. Зря не свети ни его, ни себя. Он тебя увидит, если надо. Хризантемку в петлицу не забудь всунуть, а то не признает…
   
    — На вокзале? А что, Гоккер куда ехать собирается?
   
    — Всё может быть. Но пока поездов нет, он там…
   
    — А если он уедет?
   
    — Наше дело следовать за ним, поедет он или пойдёт.
   
    — А… сбежит?
   
    — Не сбежит. Его ведут не только наши… Не за границу же едет… Ну всё, иди, — подогнал он Лизу, замершую на мгновение, словно обо всём забывшую.
   
    На вокзале всегда — и днём и ночью — шум, толчея, вонь. Лиза, давно освободившись от хризантемы — у неё были свои планы, попробовала вычислить слежку, но никого не увидела — ни Кузнецова, ни Гоккера. Лишь единожды ей показалось, что среди разношёрстных голов
   
    мелькнула знакомая голова сыщика. Подле кого-то, кого она не смогла рассмотреть. Но она и в самом деле не хотела «светиться».
   
    Лиза уже час металась по вокзалу. Она готова была впасть в отчаяние: вот, скоро подадут поезд, и все её планы провалятся. Где же Гоккер, её последний шанс, последняя надежда? Наконец, она решила отправиться к выходу на перрон — а вдруг повезёт, и почти тут же увидела неподалёку высокого худого парня в рабочей куртке и в замасленной кепке. Парень курил папироску и смачно сплёвывал сквозь зубы прямо на пол. Типаж — который так презирала Лиза, но этим не удалось обмануть влюблённую женщину.
   
    Лиза постаралась протереться поближе, одновременно высматривая слежку — но нет, в ЧК очень хорошие сотрудники, они не мелькают пред глазами. Теперь Лиза знала, что сделает: сейчас она подойдёт к парню, попросит милостыню и вручит ему записку, а там будь что будет… Но тут объявили посадку на белгородский поезд, и почти вся вокзальная толпа кинулась на перрон, сметая и её, и Сергея. Лиза побежала следом, боясь потерять из виду Гоккера, и вовремя заметив, что он втискивается в один из вагонов, тоже поспешила к поезду. Кондуктор, взглянув на её документы, тут же с готовностью помог девушке запрыгнуть на высокую подножку.
   
    Лиза, задерживая дыхание, чтобы не вдыхать ароматы чесночно-луковой толпы, забившей все проходы поезда, не сразу, но смогла добраться до того места, где торчала уже знакомая засаленная кепка. Остановилась. Постаралась отдышаться. Не смогла. Потому что совсем близко перед нею стоял тот, кто был для неё дороже жизни. Так близко, что она могла даже коснуться его. Лиза затуманившимся взором ласкала хорошо выбритую кожу его щеки, остриженный затылок, загоревшую мальчишескую шею. «Люблю, люблю, люблю» — кричало испуганно-радостно всё существо её.
   
    Поезд, набрав скорость, монотонно постукивал колёсами. За окнами пробегали чудесные осенние пейзажи.
   
    Лиза, смирненько застывшая между двумя мешочниками, от которых разило неописуемой смесью пота и навоза, в последний раз мысленно отрабатывала свой план. Она была уверена, что в такой толпе она безо всяких проблем сумеет передать Сергею записку, а то, может, и перекинуться парой слов. И слежка, которая наверняка ведётся за Гоккером в поезде, ни о чём не заподозрит, ведь признать Лизу в новом её облике невозможно. Когда поймут — будет уже поздно… И пусть Сергей не узнает её в гриме, в Ведь всё главное будет потом, потом… Они вместе оторвутся от чекистов и сбегут… Лиза даже дышать перестала от восторга, а на глазах выступили слёзы. Вот оно, долгожданное, только руку протяни… А ещё Лизе было не понятно, на что надеялся товарищ Андрей, отправляя её за Сергеем, ведьь наверняка на что-то надеялся... Но и она не чувствовала себя профаном, и Гоккер, если смог так напугать советскую власть, тоже кое в чём разбирается.
   
    Чуть придвинувшись вперёд, Лиза уже готовилась заговорить, но неожиданно Сергей наклонился к женщине, стоявшей с ним рядом:
   
    — Скажи, тётя, где выйти мне надоть, шоб на Полевую попасть?
   
    — А так энто вскорости, — ответил ласковый певучий голос, — мне и самой туда. Держись меня, сынок, вместе и выйдем.
   
    — А так ты, должно, знаешь и как до села Зорянки добраться?
   
    — Ну а как же не знать, знаю, милой. Не к матушке ли? Так со мной и иди, доведу. К ней, святой старице, многие ездют. Помогает она, молитвенница наша. Всем страждущим дюже помогает, храни её, Господи! У ней такой камешек есть с реки Йордан, где Христа нашего Господа крестили, так вот матушка тот-то камешек на голову положит, молитовку прочтёт — и вся хворь из тебя как по волшебству и выйдет. — Тётке, видно, хотелось поговорить. — У мово брата жену, Матрену, сглазили, значить. Соседка на свадьбе по зависти возьми и скажи, мол «хорошо скачешь, Матрёна, гляди, как бы не упала». Она и упала. Почти тут же. Парализовало её, значить. Так братец её недвижной к матушке и привёз. Матушка их встрела, значит, помолилася, и наказала раза три им у неё бывать. Так вот, на третий раз Матрёна своими ногами к ней пришла…
   
    Лиза уже не слушала рассказов тётки.
   
    «Зорянки, Зорянки… — забило молотом в Лизиной голове, — Почему Зорянки, что ему там надо? Не матушка же?.. И вообще, что происходит?..»
   
    И тут её осенило: Полевая, Зорянки, Шурочка. Стерва Шурочка… Обезьяна подлая… Вот оно что... Но нет, нет, не может быть, этого совсем не может быть! Это же просто смешно… Это… это несправедливо…
   
    Ей стало так больно, что она едва не застонала. Удушающая волна злобы и ненависти вдруг горячо окатила её. Лиза откинула голову назад, чтоб было чем дышать, потом опустила на грудь — надо выдержать, не закричать. Он… Он, которого она ждала столько лет, он ехал к другой. К ней! Неужели к ней?! Неужели такое возможно?! И мир ещё стоит?! Нет, нет, невозможно такое, она, наверно, что-то не так поняла, что-то не так услышала…
   
    Лиза не помнила, как прошёл дальнейший путь, она забыла все свои планы, только жгучего взгляда не отводила от мальчишеского стриженого затылка впереди себя. Когда же Сергей двинулся вслед за женщиной, собравшейся выходить на Полевой, Лиза встрепенулась. И тут же заставила себя расслабиться, подумав, что Гоккер уж наверняка заприметил навязчивого подростка, который крутился подле.
   
    Он шёл через пути, освещённые яркими фонарями. Женщина, повесив на плечо две огромные сумки, семенила рядом. Лиза, проводив их глазами, решительно кинулась было в сторону вокзальной комендатуры, но вовремя остановилась. Всё-таки не надо забывать о холодной голове, каким бы горячим ни было сердце. Это её личное дело, и она разберётся с ним сама.
   
    По-прежнему ища и не находя чекистскую слежку, безотчётно сжимая в кармане рукоять пистолета, она заторопилась следом за Сергеем и женщиной.
   
    Они шли через большое Полевское село. Быстро наступившую осеннюю ночь освещали мелкие огоньки, лившиеся из домиков вдоль улицы. Потом путь их как в пропасть упал с большой горы, с которой ещё видна была внизу широкая, поблёскивающая река. А дальше — полная темнота, лес. Лиза замедлила шаг, невольно испугавшись. Она никогда не бывала в деревне и не представляла, что беззвёздной осенней ночью бывает подобная тьма. Вот где можно спрятаться, укрыться от любой слежки, от всего. Но как быть ей, одной? Гоккера и женщину она потеряла из виду уже давно, и лишь раздиравшая её душу ярость ещё какое-то время толкала её вперёд. Но потом,
   
    когда под ногами захлюпала болотная жижа и обойти её не было никакой возможности, потому что Лиза не видела даже того, что было внизу, девушка растерялась, остановилась. Куда идти, где она? Вверху, меж высоких крон с ещё не облетевшей листвой виднелось чуть светлое по сравнению с окружающим её мраком небо. Лиза сделала ещё несколько попыток сдвинуться с места, но куда бы она ни ступала, вода была повсюду. Вонючая, липкая болотная вода. «Ну и забралась же Шурка!» — злилась Лиза и винила себя, что не удосужилась хоть раз навестить подругу, чтобы было при случае легче сориентироваться. Но кто ж знал, что окажется такое! Да в страшном сне не привидится! Ещё не хватало потонуть в этом мерзком болоте.
   
    Лиза застонала, но услышав свой голос, странно потонувший в окружающей мгле, испугалась. Все страшные сказки о леших и оборотнях вдруг разом пришли ей в голову — и не сбежать, и не закричать. Даже сесть некуда, даже прислониться! Ей стало плохо. Ей даже показалось, что пришёл её последний час. Но если даже и не пришёл, Лиза всё равно была уверена, что он именно такой, что страшнее и невыносимее просто быть не может.
   
    Девушка в бессилии сжала кулачки:
   
    — За что, Боже мой, за что? — прошептала она, и из её глаз полились слёзы. — Что я сделала не так? Я просто хотела жить, есть и одеваться. Я хотела быть рядом с ним… Жить, любить. Как все. А теперь — всё, всё, всё…
   
    Она долго ещё щупала ногами почву, чтобы найти место посуше и сесть. Нашла. Какую-то твёрдую кочку. Села, скорчилась, изнемогая от холода, нащупала пистолет в кармане и, скрипнув зубами, прошептала:
   
    — Убью, убью, обоих, всех…
   
    И как в обморок, провалилась в сон.
   
    Глава 30
   
    Они ужинали всегда в одно и то же время — когда Владимир Георгиевич приходил со службы, в шесть. К этому времени у Шурочки всё было готово, и стол накрыт. Дети, Саша и Таня, привыкнув к раз и навсегда заведённому порядку, спокойно ожидая отца, тихо играли в углу.
   
    Пользуясь свободной минуткой, Шурочка подошла к кроватке младшей, Тони.
   
    — Как наша маленькая? — Шурочка взяла малышку на руки, прижала к себе, — сейчас, папа наш придёт, сладкую нашу поцелует, баиньки уложит…
   
    Тонечка была искусственница — после перенесённой горячки у Шурочки не было молока, но девочка, несмотря ни на что росла справной, крепенькой.
   
    Молодая мама устало присела на стульчик около детской люльки, стоящей рядом с их супружеской постелью, большой, железной, с металлическими шариками на углах спинок. Сейчас, пока они строились, в доме было тесно, приходилось жить в одной маленькой комнатушке всем пятерым. Вторая комната была пока ещё без потолка, с неотделанными стенами. Зато там стояло
   
    пианино, и там собирались ставить Рождественскую ёлку к празднику. Но Шурочку, к роскоши не привыкшую, устраивало всё. Всё под рукой — печка, на которой удобно спать детям, а когда приходила матушка Прасковья, то на печке они помещались и втроём, у окна был уголок под названием столовая, с большим столом, самоваром, посудными полочками, у другого окна — уголок Шурочки с прялкой и небольшим ткацким станком. Она оказалась редкой мастерицей-рукодельницей, её вязанные и плетёные кружева в другое время цены б не имели, а доселе они украшали маленькие окна, стол, обшарпанные посудные полочки и, конечно, небольшой иконостас в углу между окнами. Там тихо сияла большая икона Знамение Богоматери, благословение ещё её родителей, там были их с мужем венчальные, тоже немалые по размеру, там были и совсем старинные иконы, принесённые в дом Владимиром Георгиевичем. А перед ними теплилась лампада в серебряной подставке, лежали святыни — целебное маслице из монастыря, святая вода — агиасма, просфоры. На нижней полочке под иконами в ряд стояли книги богослужебного назначения.
   
    Шурочка любовалась дочкой, перебирая её крошечные пальчики. Подошла Таня, тоже поцеловала малышку в лобик.
   
    — Смотрите, мама, она уже хочет бегать!
   
    — Скоро побежит, — улыбнулась Шурочка, с радостью глядя, как девятимесячная девочка крепенько переступает ножками по её коленям.
   
    Тут же подошедший Саша вручил сестрёнке сложную конструкцию из палочек, которую только что изготовил сам. Тонечка с готовностью схватила игрушку и потянулась к ней ротиком.
   
    — О, ты хочешь съесть мой аэроплан? — весело воскликнул мальчик, — а на чём же мы с тобой полетим в Америку?
   
    Компания засмеялась, за этим занятием их застал вошедший отец. С ласковой нежностью оглядел всех, остановил взгляд на жене. Шурочка после родов, да при достаточном питании, поправилась, похорошела. Её тело приобрело округлые формы, личико посвежело. Коса, которую молодая женщина теперь носила, оборачивая вокруг головы, придавала её облику горделивый и в то же время женственный вид.
   
    Увидев отца, дети с радостью кинулись приветствовать его. Владимир Георгиевич каждого поднял, поцеловал, потом подошёл к Шурочке, коснулся прохладными с улицы губами её щеки:
   
    — Ну как, всё ли в порядке?
   
    — Слава Богу. А у тебя?
   
    — Машинку, вот, новую приобрели, теперь я вроде секретаря, стучу и стучу целыми днями. Проще с одной стороны, а с другой — бумаг всё больше и больше. Кому, для чего? — ответил Владимир Георгиевич с лёгкостью, и пошёл к рукомойнику. Вымывшись и обтеревшись длинным, домотканым полотенцем, подошёл к столу, подле которого стояли дети и жена. Все ждали, когда отец прочтёт обязательные перед едой молитвы, и можно будет сесть и приступить к трапезе. На столе парил разлитый по мискам картофельный суп, лежали зелень, хлеб. По причине постного дня — была среда — скоромного на столе не было, только по чашке парного молока для детей, их ежедневная порция.
   
    Шустрый Саша едва сел, тут же радостно завертелся и не без умысла толкнул сидящую рядом Таню. Поймав взгляд отца, присмирел, хотя взгляд этот был неизменно ласковый, ну разве что чуть-чуть строгий.
   
    Начавшийся неспешный разговор прервала забеспокоившаяся Тонечка. Шурочка тут же вскочила, готовая бежать к люльке, но муж опередил её.
   
    — Сиди, я возьму.
   
    — Поешь сперва.
   
    — Поем. Мы вместе с дочкой поедим, да, дорогая? — он с непередаваемой нежностью заглянул в личико мигом притихшей Тони. — За целый день я соскучился, — добавил вдруг, словно извиняясь. И отодвинул от малышки всё, что ей ещё рано было брать в свои любопытные ручки.
   
    После ужина Шурочка убирала со стола, а Владимир Георгиевич занимался детьми. Ждали, когда мать освободится, подаст самовар и начнётся их традиционное ежевечернее чаепитие. Хотя дети, напившись молока, чаю уже не пили, но оба любили эту тихую церемонию, когда все дела переделаны и родители никуда не торопятся, когда льётся мирная, а порой увлекательная беседа и отец нередко рассказывает что-нибудь из истории или географии, или из биологии. А то, случалось, и пели. Запевала всегда Шурочка, Владимир Георгиевич подпевал ей неплохим тенорком, а там и дети робко подпискивали. Шурочка пела всё больше романсы — «Отцвели хризантемы», «Тёмно-вишнёвая шаль», а то и Лермонтовское «Выхожу один я на дорогу», «Сижу за решёткой в темнице сырой»… Одно никогда не пела, боясь растревожить давнюю, так и не утихшую боль, — романс «У камина», хотя помнила его всегда. Вечер заканчивался молитвами и чтением главы из Евангелия. К тому времени Тонечка, поев, уже спала. А кормил и укладывал её как правило отец, и удавалось ему, как считала Шурочка значительно лучше, чем ей.
   
    На этот раз малышка угомонилась скоро. Шурочка принялась наводить последний порядок в комнате, Владимир Георгиевич, набросив рабочую куртку, вышел, чтобы принести дров на утро. Зевающие малыши ждали, когда отец скомандует встать на молитву.
   
    Он вернулся скоро, свалил у печки охапку пахнущих смолой дров.
   
    — Холодает, — сказал, раздеваясь, — должно быть, морозы ранние будут.
   
    — Да где ж ранние, октябрь на носу, — отозвалась Шурочка, развешивая у печки детские чулочки.
   
    — Посмотрим, что Покров укажет…
   
    Тихо постучали в окно. Отодвинув в сторону обшитую мережками занавеску, Шурочка, всматриваясь, приблизила к стеклу лицо:
   
    — Кто бы это мог быть в такое время? — и отшатнулась, да так резко, что зацепила чашку, стоящую на столе. Чашка упала и разбилась. Шурочку трудно было узнать: испуганно расширенные глаза, задрожавшие губы…
   
    — Что случилось? — невольно испугался и Владимир Георгиевич. — Шурочка, что случилось?
   
    Она не сразу смогла заговорить.
   
    — Там он… — она судорожно глотнула, — там… ты помнишь, я говорила тебе, когда мы собирались пожениться… Сергей. Гоккер. Я не знаю, откуда он… Столько лет.
   
    Сильно побледнел Владимир. Он помнил рассказ Шурочки о её детской любви, о которой она честно поведала ему перед свадьбой. И о том как она ждала его, не желая выходить замуж ни за кого другого.
   
    Так они стояли друг против друга, словно окаменев. Внезапно Шурочка рванулась к двери и тут же замерла, испуганно поглядев на мужа.
   
    — Я должна… Мне нужно выйти…
   
    — Да, я понимаю. Конечно… Иди… — С трудом проговорил Владимир Георгиевич, и Шурочка попятилась к выходу. — Оденься теплее, — предупредил он машинально.
   
    — Я… я скоро…
   
    Она, схватив фуфайку и платок, почти вылетела за дверь. В темных холодных сенцах чуть отдышалась, засунула дрожащие непослушные руки в рукава фуфайки, набросила платок, переобулась. Однако прежде чем выйти во двор, перекрестилась.
   
    Сергей ждал её у калитки под старой сливой. Шурочка, мчась со света, не сразу заметила его, а заметила лишь почти столкнувшись с ним. И тут же попала в его объятия. И пахнущие осенью губы, как настоящий ливень осыпали её лицо горячими поцелуями. Некоторое время ни он, ни она просто не могли говорить. Нет, наверно, что-то говорили, или шептали, или стонали… Когда же прошёл первый порыв, почти одновременно отстранились.
   
    — Боже, где же вы были всё это время! — всхлипнув, проговорила Шурочка, — столько лет, столько лет… Боже мой, и даже борода… Вы живы…
   
    — Я не верю сам, — он опять потянулся к ней губами.
   
    — И что же теперь? — она чуть отвернула лицо. — Где вы теперь? И как вы нашли меня? Господи, как я ждала вас!.. Я ждала вас каждый день, каждую минуту…
   
    — Вы понимаете, что я не по своей воле поступил так. Я был в плену, потом… Нет, сейчас не время рассказывать…
   
    Он взял Шурочкино лицо в ладони:
   
    — Есть одно, самое главное, самое важное, что помогало мне выжить — это любовь к вам. Надежда на то, что придёт час — и все кошмары этой жизни останутся позади. Будете только вы… вы и моя бесконечная любовь к вам.
   
    — Но…
   
    — Молчите, я всё знаю. Я всё знаю про вашу жизнь, моя дорогая! Но что может быть важнее нашей любви? Наших надежд, нашего ожидания, совсем недавно казавшегося бесконечным и безнадёжным…
   
    Шурочка вдруг заплакала:
   
    — О, если бы вы знали, если бы вы знали!..
   
    Он обнял её:
   
    — Я всё знаю. И люблю. Больше, чем когда-либо…
   
    Поцеловав Шурочку на этот раз долгим и страстным поцелуем, которому она невольно поддалась, он потом сам отстранил её от себя:
   
    — Мне надо уходить. За мной следят.
   
    — За что? — испугалась Шурочка, не сводя глаз с его губ.
   
    — Есть ряд причин… И поэтому надо действовать быстро. Главное, скажите, дорогая моя, вы готовы следовать за мной?
   
    — Куда?
   
    — Я не могу сказать вам этого сейчас. Кроме одного — у меня есть возможность нам всем немедленно переправиться через границу. Я даю вам время собраться, проститься и прибыть в условленное место, где уже ждут мои мать и сестра. Я приехал за ними и за вами, Шурочка…
   
    — А… мои дети?
   
    — При первой возможности мы заберём и их.
   
    — А… а Владимир Георгиевич?
   
    — Шурочка, — он провёл по её щеке рукой прохладной и нежной, — Шурочка, опомнитесь… Ведь только нужда и сочувствие к этому, несомненно благородному человеку вынудили вас согласиться выйти за него замуж. А он — человек умный, сильный. Он всё поймёт.
   
    — Да нет, как же…
   
    — Шурочка, — Сергей крепко обнял молодую женщину, но Шурочка словно не слышала, — Шурочка, вы думаете о нём. А почему вы не думаете о себе? Обо мне? О нас?..
   
    — Но я — его жена. Я давала обет. Вы знаете, нельзя нарушать обет. Это опасно… — Он тоже нарушил обет, и пострашнее, чем наш. Мы же будем молиться за него, за нас…
   
    — Нет-нет, его грех — это и мой грех, я же его жена… Нет… — она растерянно провела рукой по лицу, словно снимая с себя невидимую паутину. Сергей хотел снова поцеловать её, но на этот раз Шурочка уж более решительно отодвинулась от него, — нет…
   
    — Что — нет? — спросил он с возрастающим напряжением в голосе.
   
    — Нет? — она испуганно глянула на него, в глазах её мелькнуло почти полубезумное выражение, — Серёжа… Серёжа… — из глаз её полились слёзы, — Серёжа! Боже мой, сколько раз я повторяла ваше имя! Сколько раз я звала вас! Я кричала! А вас не было и не было!.. Как я не умерла, почему я не умерла?!
   
    — Шура… Шура, Александра Алексеевна… — он, казалось, сам терял рассудок, — вы слышите меня? Мы должны сейчас, немедленно уйти… Решайтесь, потом будет поздно. Вы одеты? Сейчас самое время… Вы можете идти? Мы уйдём немедленно, прямо сейчас.
   
    Он подхватил её за талию.
   
    — Нет, — она отдёрнула его руку от себя, — нет, Серёжа, я никуда не пойду, ни сейчас, ни потом. И вы, пожалуйста, не мучайте ни меня, ни себя, проявите благородство и на этот раз… Спасайте себя и свою семью. Если с вами всё будет благополучно, это послужит мне хоть каким-то утешением. А мы расстанемся навсегда.
   
    — Шура…
   
    — Всё, Серёжа, я решила. Как бы я ни любила вас… Я всегда буду любить вас, я умру, любя вас, но от Владимира Георгиевича я не уйду, пока нас не разлучит смерть. И детей от него не уведу. И всегда, слышите, всегда я буду с ним, и буду верна ему. Прощайте.
   
    Он молчал. Ветки старой сливы роняли им на плечи сухие листья. Что было ещё говорить? Шурочка повернулась и пошла в дом. Сергей не издал ни единого звука. Хотя знал — это уходила его жизнь.
   
    Раздевшись в сенцах, Шурочка вошла в комнату. Владимир, увидев её, поднялся со скамьи, где сидел не шевелясь. С выражением, похожим на страх, посмотрел на жену, после чего бесцветным голосом окликнул притихших детей:
   
    — Саша, Таня, вставайте, мама пришла, молиться пора…
   
    Она не спала ночь, переживая и перебаливая короткий разговор с Сергеем. Перебаливала каждое его и своё слово, каждое ощущение. Мучилась. Давила в себе готовые прорваться рыдания. Чувствовала — Владимир, неподвижно лёжа рядом, не спит тоже.
   
    Глава 31
   
    Встала Шурочка рано, ещё до рассвета, потому как надо было доить корову, любимую их кормилицу Белянку. Потом растапливать печь, ставить самовар.
   
    Спустя час печь уже пылала, наполняя маленькую бедную комнатушку уютным теплом и неповторимым ароматом горящих дров. И Шурочка уже внесла в комнату парующий самовар, как вдруг послышался хлопок распахнувшейся входной двери, которую днём никогда не закрывали. Оба, Шурочка, расставляющая чашки, и готовый сесть за стол Владимир, с удивлением и не без тревоги обернулись.
   
    На пороге стоял дрожащий от холода парнишка в мокрых чеботах на босу ногу, в мокрых по колено штанах. Его искажённое лицо с закушенными бледными губами не выражало ничего кроме страдания. Быстрым взглядом окинув комнатку, он увидел пышущую жаром печку и тут же, не говоря не слова, оставляя на полу мокрые грязные следы, шагнул ближе и прижался спиной, головой, руками. Потом медленно, как в обмороке сполз на пол.
   
    Шурочка, не задавая вопросов, тут же налила из самовара горячего чаю и поставив его на блюдечко, поднесла замёрзшему. Глянув на его ноги, кинулась к сундуку, откуда извлекла пару шерстяных носков.
   
    — Вот, наденьте, — Шурочка протянула было их, но ей показалось, что парень без сознания, и сама встала на колени и принялась его переобувать. Стянув чеботы, пропитанные вонючей грязью, которые принял из её рук Владимир Георгиевич, она, невольно удивляясь какие у оборванца нежные и изящные ножки, принялась их растирать.
   
    — Вам легче? — спросила, выпрямляясь, Шура, и ей показалось, что у парня живее заблестели глаза, на щеках проявился слабый румянец.
   
    — Легче. — Отозвался, наконец, тот, едва шевеля губами, и странно так усмехнулся. А потом стянул с головы кепочку, и Шурочка увидела, как на плечо парню упала белокурая пушистая девичья коса.
   
    — Лиза! Лиза, неужели ты!? — наконец Шурочка узнала бывшую подружку.
   
    — Вот и приехала я к тебе в гости, — проговорила та без улыбки и обвела взглядом комнату, в которой её так заботливо приняли. Увидела за полузадёрнутой ситцевой занавеской супружеское ложе, застеленное белоснежным бельём, и детскую люльку подле, увидела стол, сервированный к завтраку — чай, масло, творог; увидела домотканые дорожки, вышитые занавески, иконы увидела с уже зажжённой перед ними лампадой. А на печке — две мирно сопящие детские головки, и с одной головки по белёной стене свешивались чудные белокурые кудри.
   
    Оглядев комнату, Лиза перевела взгляд на вошедшего Владимира, заметив, как красив, как высок и статен муж Шурочки. Его светлые волосы были аккуратно зачёсаны набок, густые усы чуть прикрывали тонкого рисунка розовые губы. У него был прямой нос и большие выразительные глаза под широкими, с лёгким изломом бровями. Лиза не могла не отметить и полную благородства посадку головы на высокой сильной шее, и аристократически узкие и вместе с тем крепкие руки. «Поп, — подумала она про себя, когда в её оживающее тело, а вместе с тем и душу вновь проникло испытанное ночью в избытке чувство непримиримой ненависти. — Приказчик… А туда же… Вид, как у графа…» — вдруг вперила глаза на Шурочку:
   
    — Что, мало?.. — проговорила, почти прошипела Лиза, — Мало того, что получила?.. Строишь из себя агнца Божия…
   
    — О чём ты, Лиза? — спросила Шурочка с испугом, прекрасно понимая, о чём говорит нежданная гостья.
   
    — И с какого же времени ты меня обманывала, подружка? Я, вишь, всю душу тебе… А ты змеёй оказалась… Мужу-то поведала, как ты шашни с чужим парнем крутила? А сейчас он у тебя как, полюбовник?..
   
    И с улыбкой посмотрела на Владимира Георгиевича. Но тот словно не услышал её слов. Поставив Лизины чеботы сушиться у печки, он собрался уже уходить на работу, но в люльке завозилась, захныкала Тонечка. Владимир зашёл за занавеску, взял девочку на руки.
   
    — Давай мне, — Шурочка протянула руки и приняла дочь у мужа. А у самой в голове лихорадочно бегали мысли, неужели Лиза и в самом деле видела, неужели знает?
   
    — Ну я пошёл, до свидания, и Бог вам в помощь, — сказал он, словно Лизы, пышущей ядом, тут не было. Наклонился, поцеловал жену, взял куртку, шапку и вышел.
   
    — Гордый, вишь, — не могла не съязвить Лиза.
   
    — Гордый, — согласилась Шурочка, — и добрый. Извини, мне надо переодеть ребёнка… А потом мы с тобой позавтракаем. Ты ж голодна, наверно.
   
    Шурочка зашла за занавеску, положила девочку на кровать. Она только-только успела привести дочь в порядок, а надо было уже и покормить малышку, как вдруг в её бок упёрлось что-то металлически-холодное и твёрдое. Каким-то образом она догадалась, что это, ноги её враз подкосились, дыхание прервалось. Шурочка едва удержала Тоню. Стиснув руки, она замерла, ожидая продолжения.
   
    — Говори, где он, — прошипела ей на ухо Лиза.
   
    — Кто? — Шурочка, боясь шевельнуться, думала только о том, как бы ей не выронить и укрыть ребёнка.
   
    — Кто? А вот сейчас нажму курок, и ты сразу вспомнишь, кто…
   
    — Я не понимаю тебя, Лиза…
   
    — Говори, дурой-то не прикидывайся! Последний раз спрашиваю! А о том, что он был, я знаю. Я следила за ним. И не только я! Ну, говори, где ты его спрятала!?
   
    — Я никого не прятала… Ты же сама видишь… И я не знаю о ком ты…
   
    — А может, вы тут на пару контрреволюционный заговор устраиваете? Заговорщиков прячете? Вместе с попом твоим, а?
   
    Шурочка уже еле выдерживала, не в силах так долго находиться под таким нечеловеческим напряжением. Лизе было проще — её питала злоба.
   
    — Итак… — произнесла она наконец, — или ты мне всё рассказываешь, или я твоему ублюдку размозжу голову! Мне уже терять нечего. Ты забрала у меня всё, всё, слышишь?!!
   
    — Лиза, ты что… Ты с ума сошла. Я не знаю, в чём тебе признаваться. Я никого не видела, поверь… Я не знаю, о ком ты говоришь… — Из глаз Шурочки незаметно для неё лились слёзы, — если тут что-то и происходит, то я ничего не знаю. Не до того мне, поверь…
   
    — Я хочу всё знать о Гоккере, — проговорила Лиза, кривя губы, — всё, с самого начала, как ты меня обманывала… Ты ж и мужа обманывала, а? Но мне наплевать на него. Меня интересует Гоккер… И не только меня. Ты знаешь, что он возглавляет контрреволюционный заговор, что его ищут и найдут? А чекисты умеют искать. И выбивать признания. И карать. Теперь ты понимаешь, что может вас всех ждать за укрывательство врага революции? Поэтому лучше сразу… Ну же, говори!
   
    Шурочка готова была упасть в обморок, но в этот момент чья-то сильная уверенная рука схватила хрупкую руку Лизы, и пистолет в одно мгновение оказался в руках Владимира Георгиевича, который незаметно вошёл в комнату и подошёл к женщинам сзади. Лиза с бешенством повернулась к мужчине:
   
    — Отдай! — закричала она, — Отдай, я всё равно вас перестреляю, я вас уничтожу, я…
   
    Он, ничего не отвечая, освободил оружие от заряда и спокойно вернул его Лизе.
   
    — Можете забирать, барышня, — сказал он, — забирайте и уходите. А своему начальству скажите, что в том обществе, которое они хотят построить и которое берутся охранять, не должно быть места беззакониям. Это в первую очередь. И ещё: что в вашей организации нечего делать женщинам-истеричкам, которые свои личные проблемы решают, прикрывая их государственными. Уходите. Вы же видите, моей жене не до вас, ей надо кормить ребёнка.
   
    — Вот вы как, буржуй недорезанный? — проговорила Лиза, дрожа теперь от злобы, — поп расстрига, рогоносец-выскочка? Ну погодите, я вам устрою… Пожили, попили кровушки, пора и честь знать…
   
    — Чью мы кровушку пили? — невольно улыбнулся Владимир Георгиевич.
   
    — А трудового народа, советского крестьянства… Что, за честные денежки хоромы себе строите, корову завели? Вишь, серебро перед образами, да, наверняка, и буржуйское золотишко кое-где припрятано? А народ голодает…
   
    — Знаете что, девушка, вы лучше убирайтесь отсюда… Вот, я вам даже фуфайку с широкого барского плеча подарю, чтоб вы больше не мёрзли. И до конторы провожу, чтобы вам там помогли до города добраться. Идите с Богом.
   
    Он взял её за локоть. Рука была железная. Лиза вынуждена была подчиниться. Но и уходя, не замедлила прошипеть в сторону Шурочки:
   
    — Ну погоди, обезьяна, я тебе дам порадоваться жизни… За всё расплатишься. За всю мою жизнь, тобой поломанную, расплатишься…
   
    От злобы даже плюнула на пол и вышла в сопровождении Владимира Георгиевича, накинув на плечи попахивающую навозцем дареную фуфайку.
   
    Глава 32
   
    Лизу привезли сразу в отдел, как она того и просила. В дороге она передремнула чуть, но от этого стало ещё хуже — заболела голова, начало ломить всё тело.
   
    Дежурный Васьков у входа грозно заступил ей путь:
   
    — Куда прёшь?
   
    — Дурак, не узнал что ли? — еле двигая губами, проговорила Лиза и сняла кепку. Васьков воскликнул:
   
    — Ну ты даёшь, Кускова!
   
    — Товарищ Андрей у себя? — спросила, никак не отреагировав на восклицание дежурного.
   
    — У себя, только приехал. Обедает.
   
    — Можно? — Лиза приоткрыла облупленную дверь хозяйского кабинета.
   
    — А, Лизавета Петровна? — начальник, сидя за столом, допивал чай из стакана с подстаканником. Он выглядел особо уставшим. От бессонной ночи его глаза покраснели, лицо словно присыпало пеплом, но, увидев Лизу, он радостно воспрянул: — заходи, заходи. Чай будешь? Садись.
   
    Товарищ Андрей встал, налил в другой стакан из чайника кипятку, поставил перед Лизой. И когда Лиза послушно опустилась на стул перед его столом и прижала пальцы к горячему стеклу, он прицелил на девушку свои непроницаемо-холодные, серые как металл глаза:
   
    — Ну, рассказывай, какого успеха добилась.
   
    Хороший психолог, он был уверен, что Лиза выследит Гоккера. Тут даже и беспокоиться нечего. Какова целеустремлённость влюблённой женщины, он знал не понаслышке. Просто, во избежание случайностей товарищ Андрей распорядился так же следить и за нею.
   
    — Какого успеха? — переспросила Лиза, снова чувствуя себя здесь кроликом перед удавом.
   
    — Гоккера выследила?
   
    — Выследила.
   
    — Да ну? — в его голосе послышалось искреннее удивление. — А Серый потерял его в Полевой — лес, говорит там непроходимый, болото…
   
    — Да… Лес, болото… — Лиза невольно содрогнулась, вспомнив проведённую ею на кочке ночь. И утро…
   
    Она выпрямилась, глаза её засверкали и голос зазвенел, когда она заговорила:
   
    — Там в деревне Зорянки живёт моя бывшая училищная подруга, Александра Василевская, Зорянкина теперь по мужу. Мы переписывались с ней. Бумаги все к делу пришиты… Так вот, Гоккер ездил к ней. У них роман давний. Я видела их. А потом потеряла.
   
    — Роман? — переспросил Андрей Филиппович. Сообщённые Лизой факты оказались новы даже для него.
   
    — Да. Этой ночью я видела его около их дома, они разговаривали. Потом он ушёл, и я потеряла его в лесу, — с жесткостью подтвердила Лиза свою ложь. Подумав, решила для верности добавить: — не знаю, о чём они говорили. Может, о любви, может о делах.
   
    — Ну, это мы разберёмся… — чекист почесал шершавый подбородок. Бросил внимательный взгляд на Лизу, словно просвечивая её насквозь. У девушки который раз мурашки побежали по телу. — Лады… — он стукнул по столу ладонью, — лады, Лизавета Петровна. Теперь иди, отдыхай, а к вечеру часам к восьми будь здесь. Облава намечается. Вычислили мы всех.
   
    Бледная Лиза побледнела ещё больше. Но, посмотрев на начальника, предпочла промолчать.
   
    За окном зафырчал автомобиль.
   
    — Бузов! — крикнул, приоткрыв форточку, товарищ Андрей, — тебе по пути, забери Кускову, доставь её домой!
   
    — Есть! — послышалось с улицы.
   
    Бузов, добродушный, но отчаянно-смелый красноармеец, был неравнодушен к Лизе. Он не раз пытался сблизиться с девушкой, только Лиза словно не видела его.
   
    — Фу, ну и воняет твоя куртка, — фыркнул парень, когда Лиза опустилась с ним рядом на кожаное сиденье машины, — можно подумать, ты коровник чистила. Реквизировала где, али как? — он весело посмотрел на Лизу. Лиза молчала, словно не слышала. Не до того ей было.
   
    — Ты хоть иногда бы улыбнулась, Лизавета, — не добившись успеха, молодой человек попытался вновь завести разговор — зачем такую красоту хмурым видом портишь?
   
    — А вот победит мировая революция, тогда и улыбнусь, — ответила Лиза, не изменяя своего мрачного выражения лица.
   
    Дверь ей открыла, как обычно, Руфина Николаевна в тёплом платке, наброшенном на огненно-рыжие волосы. Морщинистое лицо её было искажено:
   
    — Лиза, где вы были, мы так волновались! А у нас снова неприятности — Костика нашего милиция забрала, какой-то киоск, говорят, обокрали…
   
    Лиза пробормотала что-то и, не останавливаясь, пошла к лестнице.
   
    Проходя мимо раскрытой двери в гостиную, где, как правило, проводила время её мать, Лиза услышала уже ставший привычным один и тот же вопрос:
   
    — Лизанька, ты принесла поесть?
   
    Девушка, не повернув головы в её сторону, быстро побежала к себе.
   
    Войдя, закрыла дверь на ключ и стала раздеваться, торопясь избавиться от отвратительных лохмотьев. Раздевшись, набросила халат и уже хотела упасть на постель, когда в дверь постучала Руфина Николаевна:
   
    — Лиза, я вам молочка принесла, поешьте хоть…
   
    Лиза молча открыла дверь, взяла протянутые ей чашку молока и пару пончиков и, поблагодарив хозяйку, заперлась вновь. Да, она хотела есть, но ей хватило несколько глотков и полпончика, как
   
    к горлу подступила тошнота. Лиза отодвинула еду и легла. Она даже не помнила как легла, мигом уснув. Только сон её не был похож на сон. Это был скорее бред, составленный из мелких, режущих глаза вспышек. Было так больно, что она плакала во сне, так со слезами и проснулась. За окном темнело. Встать не было сил. Сжавшись в комочек, она лежала, пригревшись под одеялом, и страдала. Мысли о Сергее вырывались из её груди глухими стонами. Мысли и о прошедшем, и о будущем были так невыносимы, что даже стоны не помогали — была смертельная тоска, которую уже трудно назвать просто отчаянием. Одно Лиза знала — жизнь её кончилась, потому как пережить потерю того, кем жила всю жизнь, было невозможно. Похоронить мечты, любовь, душу свою, прилепившуюся к недостижимому, было выше её сил. Она стонала, когда вспоминала его голос в вагоне, спрашивающий как добраться до Зорянки, вспоминала Шурку и тот уютный тёплый мир, в котором жила та с мужем и детьми. Вспоминала то, что никогда больше не увидит — особняк за акациями, даму с брошью, девочку с розовощёкой куклой... Как не увидит и Сергея, при воспоминании о котором ей хотелось метаться и кричать в голос. И кричала. Кричало её девственное тело, кричала её почерневшая в злобном отчаянии душа. Никогда… Но разве возможно пережить, разве возможно смириться? Мысль о том, что она отомстила Шурке, не приносила ей отрады. Отрады не было ни в чём. Один вопрос — как выжить. В полном смысле. Почему-то ей казалось, что Андрей Филиппович не оставит без внимания её поступки, её оплошности, её своеволие, слабости. Таким не место в органах, не раз говорил он, жестко выступая против и чувств и слабостей. Диктатура пролетариата — страшная вещь, безжалостная машина. А она — женщина, просто женщина. Которая так самозабвенно мечтала о нормальной жизни, красивой, чистой, благополучной. С любимым человеком… Но таким не место в ЧК. О, ощущение холодных щупалец, обвивающих её, у Лизы не прекращалось с того момента, как товарищ Андрей занял свой пост. И что теперь? Что он думает насчёт неё? Тем более, что она знает много, очень много… Но разве она может догадаться? Ведь она раздавлена, просто раздавлена… Системой, любовью… Любовь… Лиза переметнулась по кровати из края в край. Любовь… У неё никогда ни с кем не будет ни общей постели, ни ребёнка в люльке… Никогда не будет жёстких мужских рук, касающихся её тела.
   
    Между тем стемнело полностью. Надо было вставать, приводить себя в порядок и идти. Идти туда, где будут ловить, потом бить, потом убивать её Сергея. Сергея, который любит Шурку-обезьяну.
   
    Лиза села на постели. Нет, подумалось ей, у неё ещё есть шанс, и она поборется. Она всё же попытается выхватить любимого из того кольца, в котором он оказался. Она попытается спасти его, а потом… Он не сможет отказаться от женщины, которая, рискуя своей жизнью спасла жизнь ему. Тем более Шурка навсегда потеряна для него… Лиза ещё не придумала, что делать, но была готова на всё. И если Андрей Филиппович ещё пытается зажать её в кольцо свих щупалец, она, пока жива, всё же сделает усилие и поборется с ним. И с системой. И с Шуркой. Да со всем миром. И не отступит и не сдастся, пока не добьётся своего.
   
    Лиза встала, допила молоко и стала собираться. Вымылась, переплела косу, надела чистое бельё и поверх — рабочий наряд — узкую юбку, свитер, кожаную куртку с портупеей и браунингом, чулки, ботинки. На голову повязала красную косынку. Всё, готова. Ко всему, чтобы спасти любимого. А потом она найдёт Зинаиду. Потому что она безумно устала от одиночества, потому что когда-то надо начинать жить.
   
    На улице было так темно, как недавно в Полевском лесу. И дул сильный, с порывами ветер. Чувство отчаянного одиночества и беспомощности вновь охватило девушку, и ещё откуда-то взялось острое пугающее ощущение, похожее на шило, воткнутое в сердце, на чёрный удушливый покров, наброшенный на голову. Ей стало страшно, словно смерть коснулась её своей леденящей рукой.
   
    Не останавливаясь, Лиза пошла, а потом побежала, торопясь к людям, к свету.
   
    До двух часов ночи их инструктировали, готовили, распределяли. Лиза попала в группу с Федорчуком и Богдановым, старыми, опытными оперативниками.
   
    В районе Ново-Преображенской, в полном мраке, они окружали небольшой каменный дом. Лизу поставили около калитки под сенью молодой берёзки. Немного дальше — Богданова. Она стояла, прячась в тень и настороженно озираясь. Она слышала, как стучали в дверь, слышала голоса, потом шум. Одна мысль занимала девушку — был ли в том доме Сергей? Товарищ Андрей так и не сказал ей, вышли конкретно на него или нет. Ведь как Лизе было известно, он пропал бесследно тогда, в Полевой… А может, он в другом доме, куда пошла ещё одна группа? Но так или иначе, скоро ей всё станет известно, и в зависимости от обстоятельств она тут же начнёт действовать. Не такая уж она дурочка беспомощная.
   
    Послышались выстрелы. Кто-то перемахнул через забор.
   
    — Стой! — закричала звонко. И тут же из кустов чуть поодаль вдогонку бросился Богданов. Лиза, сжимая пальцами браунинг, проводила его взглядом. Тогда следом раздался ещё один выстрел. Лиза охнула, потому что в этот миг что-то сильно толкнуло её в грудь. Кто? — была мысль, — кто ударил её? Внезапная острая боль плеснула в голову, и голова перестала думать, погрузившись в чёрную как ночь темноту. Лиза упала.
   
    Она так и не пришла в себя, сражённая метким выстрелом прямо в сердце.
   
    Её хоронили всем отделением. У её гроба произносили торжественные речи. Особенно прочувствованно говорил товарищ Андрей. Говорил о юной жизни, которую безвременно загубили враги революции, о героизме молодой комсомолки, которая, не жалея себя сражалась за счастливое будущее великой социалистической родины. Он и все сотрудники ЧК давали около её гроба торжественную клятву вечно чтить её память и приложить все усилия, чтобы отомстить тем, кто виновен в её смерти. А потом сурово и гордо пели: «Вы жертвою пали…» и «Вихри враждебные…». У многих на глазах блестели слёзы.
   
    Бледная, строго-красивая, и в то же время тихая и равнодушная ко всему лежала в гробу Лиза. Маленькие руки покоились на груди, покрытой белой блузкой. Светлые локоны выбивались из-под красной косынки.
   
    Лиза так и не узнала, что Сергея при облаве не нашли. И в ту ночь, и потом. Что он надёжно скрылся, ушёл сам и смог увести свою семью — мать и сестру.
   
    А может, и узнала. Ведь, говорят, мёртвые знают всё. А когда знаешь всё, легче бывает и простить?..
   
    Глава 33
   
    Последствия происшедшего начали сказываться уже довольно скоро — в Зорянке появился следователь. Он допрашивал селян, не видели ли они кого постороннего в определённый день в определённое время. Вызывал в контору, беседовал часами, но результатов допросы не дали. Селяне божились, по чести клялись, что никого не видали. День, мол, был холодный, темно, что было на дворе делать, когда за день все дела переделаны? Несомненно, это было правдой, а если кто и видел, то уж издавна среди простых людей повелось недоверие и неприятие всяческих судебных дел и дознаний.
   
    Вызывали не единожды и Шурочку, и Владимира Георгиевича, но и здесь, разумеется, не смогли получить никакой информации.
   
    Разве что слухи потом пошли, что старуха Федосья, мать Егорки Сучкова, который, в былое время за Шуркой бегал, а ныне ещё с фронта не вернулся, доложила, что когда с Меречи шла, видала высокого мужчину около Зорянкиного дома. Но то ж мог и сам хозяин быть, тоже не мал ростом, тоже толщиной не вышел, а в темноте — кто разберёт? Так ничего и не дознались. Уехал следователь. Народ расслабился. Да и то, время ноябрьских праздников подходило, надо было готовиться — лозунги рисовать, флаги красные развешивать, митинг, концерт организовывать. Председатель тут уж вовсю старался — боялся подозрение в неблагонадёжности на себя навести. Из-за дела о контрреволюционерах он, наверно, больше всех переволновался. Знал, новая власть никому спуску не даёт. И по-тихому крестился, когда уехали, надеясь, что отвело.
   
    Но не отвело…
   
    Шурочка, склонившись под тяжестью ведра с молоком, вышла из коровника и увидела входящую в калитку свекровь. Матушка Прасковья навещала их не часто, не желая тревожить жизнь молодых, но когда приходила, ей всегда были рады.
   
    Матушке было уже за шестьдесят, но на старуху она не походила — высокая ростом, с прямой спиной, худая и энергичная — она выглядела намного моложе своих лет. Ну разве что лицо, малокровно бледное и морщинистое выдавало возраст, хотя и тут нельзя было не отметить мягкие правильные черты да живой взгляд больших серых глаз. А ещё Шурочка знала, что у матушки прекрасные волосы, такие редко у кого увидишь — до пят, медно рыжие, все в крупных густых кольцах. Не волосы — шуба. Но свою красоту матушка не выставляла напоказ, прятала её от соблазна под большим чёрным монашеским платком.
   
    Радостно поприветствовав дорогую гостью, Шурочка пригласила её в дом, где к бабушке тут же кинулись малыши, каждый жадно ища маленькой головёнкой прикосновения её благословляющей руки.
   
    — Что-то вы на ночь глядя, и холода не побоялись? Случилось что?
   
    — Володи ишо нету? — спросила, не отвечая, матушка, и Шурочка заметила во всегда таком приветливо-улыбчивом, спокойном взоре старой монахини выражение тревоги, почти страха.
   
    — Сейчас должен прийти, — ответила быстро Шурочка и, поглядев на часы, принялась накрывать на стол, сама себе удивляясь — руки задрожали.
   
    Несколько минут прошли в молчании и показались вечностью. Пока не послышались на крыльце знакомые шаги, и частый перетоп ног, сбивающих снег. На пороге появился румяный с мороза хозяин.
   
    — Вот и слава Богу, вот и слава Богу, — прошептала матушка, перекрестившись.
   
    — Добрый вечер, — поприветствовал вошедший, поцеловал в щёку мать, потом жену, — в самое время, потрапезничаешь с нами.
   
    А мать вдруг порывисто обняла его. И тут же снова засуетилась:
   
    — Некогда, дорогие, трапезничать, — вдруг сказала быстро, — молиться надо. Дюже много молиться надо… — Взглянув на детей, повернулась к Шурочке, — ты детей-то покорми, да уложи, а мы тут пока вдвоём… — и опустилась на колени перед образами.
   
    Непривычное поведение матери удивило Владимира Георгиевича и он не посмел перечить. Даже рук не вымыл, только полушубок скинул, да на гвоздь за дверью повесил. И тут же встал под образа. Спустя некоторое время к ним присоединилась Шурочка.
   
    Они молились долго — читали правило, акафисты, Псалтырь. Матушка, не глядя ни на кого, истово клала земные поклоны, и Владимир с женой не отставали от неё. Шурочка же, стоя около тёмного окна, заприметила там отражение свечи, что во время их молитвы горела на столике перед иконами, словно и в самом деле там, где дул ветер, завывала метель и билась о стекла ледяная крупа, трепетало живое пламя, и ничто не способно было затушить его. Маленький, но такой сильный огонёк. Как сама жизнь. И Шурочке почему-то становилось не так страшно, а в сердце рождалась надежда.
   
    Наступила ночь. Глухая зимняя ночь, только ветер подвывал в трубе. Оттого, должно быть, не слышно было, как подошли к дому трое. А может, и подъехали, хотя, навряд ли, дорогу-то замело напрочь. А вот стук в дверь услышали все хорошо, все как по команде вздрогнули, вскочили. Помедлив, поглядели друг на друга. Молча. Так же молча пошёл отворять дверь Владимир Георгиевич.
   
    В избу ввалились трое в занесённых снегом полушубках. Сняли шапки. Поздоровались. Двое незнакомых, а третий, с маленькой, невероятно вертлявой головой, за что его прозвали Кузнечиком, был местный — Коля, секретарь комсомольской ячейки. Видно, он гостей из ЧК и привёл по адресу.
   
    — Зорянкин Владимир Георгиевич тута проживает? — спросил один из вошедших, который по виду был главным. Он был молод, но очень худ, и лицо его было таким жёлтым, что Шурочка невольно испугалась за детей, подумав о желтухе.
   
    — Тут, я, — ответил Владимир, сильно побледнев.
   
    Главный смёл снег с кожаной папки, которую держал в руках, открыл, достал лист бумаги.
   
    — Вот, приказано у вас обыск провести.
   
    В состоянии противной беспомощности сидели домочадцы, пока чекисты рылись в их вещах. Даже в детскую люльку заглянули. А Шурочка молила Бога, чтоб этим обыском всё бы и закончилось.
   
    Перевернув, раскидав все вещи по полу, перелистав богослужебную и детскую литературу, перетряхнув постель, незваные гости, разрумянившись и вспотев, наконец, распрямились, считая, что дело своё они выполнили на совесть.
   
    — Ничего? — спросил вполголоса главный своего помощника.
   
    — Да вроде ничего… — пожал тот плечами.
   
    Комсомолец поднял вопросительный взор от бумаг, с которыми расположился на столе.
   
    Шурочке показалось, что им самим противно то, что они делали. Только и тут главный всё ж не вытерпел:
   
    — А иконы пора и в печь. Пережитки то. Религия — это опиум, — проговорил важно.
   
    — А я не раз им говорил, — засуетился Коля, — у нас так в клубе еженедельно проходят антирелигиозные собрания. Всех собираем, под роспись… Так нет же, Шурка, вот, наотрез отказалась в комсомол вступать. Сразу видно — кулацкий элемент. Да что, Антониха тут воду мутит, монашка, вишь… И народ ещё к ней валом валит, говорят, лечит, предсказывает. Вот оно, мра… мракобестие буржуазное. Гнать их всех… метлой надо было давно, а то вишь, засели… Хотел было народ церковь под общественные нужды приспособить, а тут поп явился. Давно подозревали, что дело нечисто, что вражеское гнездо тут свили. Да если на то, мы тоже бдительности не теряли, контроль был…
   
    — Значит, плохой был контроль, — буркнул главный, отмахиваясь от оправдывающегося комсомольца как от мухи. А потом вновь принялся копаться в своей папке. Долго копался. Наконец поднял голову, и увидел свесившиеся с печки две белокурые головки, разбуженные вознёй. Нахмурился. Не поднимая глаз, сообщил:
   
    — Так, значит, обыск провели, ничего такого не найдено… Но приказ есть — Зорянкина Владимира Георгиевича препроводить в отделение… В город, значит. Вот оно, — он торжественно предъявил присутствующим ордер на арест. — И Александру Алексеевну Зорянкину, Василевскую в девичестве… Вот только… — повернул голову к подчинённому, — где второй ордер? — спросил резко.
   
    Тот смутился:
   
    — Да я оба влаживал…
   
    — Влаживал, — передразнил главный, — глаза бы ты себе на место влаживал…
   
    Он опять стал перелистывать небогатое содержимое папки. Потом ещё раз.
   
    — Чёрт… Уходя ж, видел… сам проверял… — пробурчал себе под нос. Взглянул на комсомольца Колю, подумав было послать того в контору, да передумал — по разыгравшейся метели этот остолоп доберётся только к утру.
   
    — Ладно, — решил, наконец, — разберёмся. — и, вспомнив, что утром ему самому нужно быть в отделении, приказал: — Собирайтесь, Владимир Георгиевич, в Курск едем. Тёплую одежду берите, поесть там… А по поводу Александры Алексеевны позже решим…
   
    Всхлипнув, вскрикнула Шурочка, вдруг осознав, что происходит, и что может произойти дальше. Увидев растерянный взгляд мужа, в отчаянии схватилась за голову. Но тут матушка Прасковья, что всё время дотоле сидела тихо в уголке, перебирая чётки, проговорила:
   
    — Собирай мужа, Шурка, ещё будет время покричать.
   
    Молодая женщина обвела присутствующих взглядом, полным ужаса, но слова свекрови уже отозвались в её сознании, и Шурочка бросилась складывать вещи мужу. Мать помогала ей. Обе — молча, хоть руки у обеих дрожали и слёзы капали из глаз. Собрав, вручила, не глядя. Руки у Владимира были как лёд. Шурочка вздрогнула, коснувшись их, и только тогда подняла глаза. Смотрела с минуту молча, и минута тянулась долго. Пока Владимир сам не проговорил:
   
    — Ну давай, что ли. С детьми простился уж…
   
    — Нет! — выкрикнула хрипло и бросилась ему на грудь, — нет, нет, этого не должно быть, ты ни в чём не виноват, это я…
   
    Он обнял жену, поцелуем зажал ей рот.
   
    — Нет! — рыдая, снова закричала Шурочка, освобождая губы.
   
    — Успокойся, — Владимир даже чуть встряхнул её. А главный поторопил:
   
    — Живее, граждане, а то ж дорогу совсем заметёт. А вы, гражданка, не горюйте, если ваш муж не в чём не виноват, его тут же отпустят. Вы за себя бойтесь, вот как ордер на ваш арест найдём, а то и новый выпишем, наведаемся ещё… Следствие разберётся… Дело-то ух какое серьёзное…
   
    — Ты слышишь? — Владимир попытался привести Шурочку в чувство. — Ты слышишь? Разберутся. Я верю, что всё будет хорошо, мы ни в чём не виноваты, и я вернусь, и тебя не заберут, — он вдруг нежно-нежно обнял её и, приблизив губы к её виску, прошептал:
   
    — Ты знаешь, я тогда… тогда так боялся, что ты не вернёшься. Я же чувствовал, что в твоей душе делается. Но ты вернулась, любовь моя. А значит, вернусь и я. Мы снова будем вместе. И мы, и дети наши. Ты только немножко потерпи… Они поймут, что я не виноват, и я вернусь… Мы ни в чём не виноваты… Всё будет хорошо.
   
    Дверь за мужчинами закрылась. Наступила тишина. Шурочка долгое время не спускала взгляд с двери. Словно ждала, что муж вот-вот вернётся. Что всё происшедшее было чудовищной ошибкой, страшным сном. Не дождалась.
   
    — Мама, — прошептала, наконец, — мама, что же теперь-то?..
   
    Женщины как по команде бросились друг к другу в объятия и зарыдали. Напуганные происходящим, заплакали и дети, пронзительно закричала Тонечка.
   
    — Мама, я ж не сказала ему, что я ещё ребёночка жду! — вдруг воскликнула Шурочка, — Что же мне делать? Если они и за мной придут?.. Мама!
   
    Оглушенная криками детей, матушка Прасковья только и смогла сказать:
   
    — А ты молись, молись, может, и не придут. Бог милостив. — И вдруг вздохнула горестно — А крест свой всё одно, понесёшь… Куда ж от него?..
   
    Глава 34
   
    — Идём, твоё время пришло. Он послал меня за тобой, — «ангел-хранитель» в серебристом плаще подошла к Айе и коснулась её руки своей ледяной рукой.
   
    — Оставь меня, ты же видишь, как мне плохо, а мой «ангел-хранитель» должен заботиться и оберегать меня, — ответила Айя, едва отрывая от подушки больную голову.
   
    — Я и пришла для того, чтобы спасти тебя, — настойчиво повторила Ангел хранитель. Айя повиновалась, потому что не повиноваться не могла.
   
    Лунная дорожка превратилась в дорожку из серебра. Она вела в чёрную пропасть неба. Туда, где висело, мерцающее цветными огоньками знакомое ей сооружение. Сама собой открылась дверь, и они вошли. Ангелище предстал перед ними. Теперь на нём была надета шапка «будёновка» с алой пятиконечной звездой, а с пальцев его капала кровь, словно он только что вышел из операционной.
   
    — Наконец-то, — проговорил он, не разжимая губ, когда увидел Айю, — идём, всё готово. — И протянул к ней длинные окровавленные пальцы.
   
    — Нет, — Айя испуганно отшатнулась. но знакомые ей зелёные человечки подняли её на воздух и внесли в соседнее помещение. Да, она не ошиблась, это была операционная. Покрытый белой простынёй стол, лампа сверху, серебряная чистота.
   
    Айю уложили на стол, привязали к столу шнурами. Потом легко сняли с неё все одежды. Она дрожала от холода и страха и тихо плакала, понимая, что все мольбы её бесполезны. Ангелочки в ожидании хозяина, раздев её, принялись по своему обыкновению резвиться. Они прыгали по телу девушки, ковыряли его пальцами, вытаскивали внутренности, перекидывали их, потом вкладывали обратно, и крики боли Айи не трогали их.
   
    Наконец появился Ангелище. Теперь он был без шапки, а пятиконечная звезда всё равно горела у него на лбу. Айя закричала от ужаса, только голоса своего почему-то не услышала. Между тем Ангелище взялся за скальпель.
   
    — Зачем я вам, пощадите, отпустите, — металась Айя.
   
    Серебряный скальпель сверкнул перед её глазами, и в следующий миг она почувствовала, что ей рассекли голову. Она услышала хруст костей, после чего скальпель погрузился в мозг. Айя ощущала его студенистую упругую массу под холодным металлом. Подошедшая «ангел- хранитель» что-то подала Ангелищу.
   
    — Звезду ей ещё рано, — услышала она голос Ангелища, — она не исполнила первое задание.
   
    — Тогда вложи ей паука послушания, — сказала «ангел-хранитель», — это поможет ей достичь необходимой высоты. Кроме того, мы всегда будем поддерживать с ней контакт, и поможем ей быть послушной.
   
    — Не надо паука! — завизжала Айя, пытаясь отвернуть голову от руки с чем-то чёрным, шевелящимся в ней.
   
    Но паук вошёл ей в голову. Она чувствовала, как копошатся в мозгу его мохнатые лапки.
   
    — Уберите, уберите, пожалуйста, — стонала она в отчаянии.
   
    — Теперь ты наша навсегда. И наша воля — закон для тебя, — сказал Ангелище, после чего он обошёл её со всех сторон, разглядывая её распростёртое перед ним беспомощное нагое тело. И вдруг кровавыми руками что-то начертал на нём.
   
    — Пустите, — она ещё раз попыталась воззвать к милосердию.
   
    — Сейчас, дорогая, — услышала она голос Ангела хранителя, — осталось совсем немного. — Теперь ты должна совокупиться с нашим владыкой. Возможно, если ты постараешься, то сможешь зачать от него того, кого ждёт истомлённое человечество.
   
    — Я не хочу…
   
    Айя с ужасом и мольбой смотрела на человекообразное существо. Но существо не собиралось обращать внимание на чувства и желания своей жертвы. Осьминогообразные, мягкие и холодные щупальца охватили её, сжали, словно собираясь расплющить, после чего она почувствовала уже внутри себя такое же студенисто мягкое, холодное, липкое нечто. Оно как кишка проникло в неё и начало противно двигаться и извиваться. Айя билась и кричала, звала на помощь и молила о пощаде. Кричала, пока не охрипла. Потом кишка вышла из неё, с её конца капала кровь.
   
    — Ты превзошла себя, — опять раздался ласковый голос «ангела-хранителя», — семя будущего владыки мира вошло в тебя.
   
    Зелёные ангелочки проворно отвязали её, одели в красивые блестящие одежды. После чего до земли поклонились ей.
   
    — Теперь в награду ты получишь то, что наш владыка даёт не каждому.
   
    Измученная Айя хотела одного — остаться одной и прийти в себя. Но что она могла с собой поделать. В её мозгу шевелился паук послушания.
   
    «Ангел-хранитель», нежно обняв Айю, вылетела с нею из дома Владыки и понесла её ввысь. Прохладный ветер чуть освежил тело и мозг девушки и она смогла оглядеться. О, неужели, что она видит! Под нею вновь жила Земля. Её любимая трепетная планета. Теперь она видела её совсем близко. Видела пески пустыни и огромные пирамиды под бесцветным от жара небом. Видела искрящиеся всеми цветами радуги водопады. И невольно засмеялась, поскольку шум падающей воды оглушил её. Видела дремучие леса и человеческие жилища вдоль рек. Мир был сказочно прекрасен.
   
    — Это всё будет твоё, когда ты родишь наследника, будущего спасителя мира, — услышала она голос «ангела-хранителя», и теперь голос был почему-то приятен ей.
   
    Они летели дальше, опускаясь всё ниже. Что это? Теперь перед глазами Айи была выгребная яма, наполненная бумагой, в бумаге барахтались, пытаясь выплыть, похожие на футбольные мячи головы. И сразу другая картина, страшная, — раскачивающиеся золотые маковки церквей. Потом эти маковки рушатся на землю, и земля вздрагивает. Золотые искры взлетают в небо и гаснут. Потом она увидела сад, в котором вместо ветвей и листьев — человеческие органы. В ужасе Айя закрыла глаза. И вдруг — зима, огромная белая пустыня. На её безграничном пространстве — маленькая черная фигурка человека. У него чёрные руки и чёрное лицо. Человек еле-еле идёт. спотыкается, падает, встаёт. Опять падает, опять встаёт. Ползёт, загребая примёрзший снег обмороженными руками. Потом не может уже и ползти. Он вытирает снегом опухшее лицо. и Айя вдруг очень-очень близко видит длинные ресницы, детски припухлый рот, глаза, устремлённые в небо, слышит… Что-то слышит, но не поймёт что. И вдруг его глаза затуманиваются и блекнут, теряя выражение, теряя жизнь. Лицо, устремлённое в небесную синеву, мертвеет.
   
    — Нет! — вне себя кричит Айя. Нет, не Айя, Зинаида, — Нет! Серёжа, Серёжа!..
   
    Она вздрагивает от сильного толчка, поворачивает голову и видит искажённое злобой лицо своего сожителя Никитки.
   
    — Серёжа? Это что ж за Серёжа? — почти шипит он.
   
    И Зинаида, ещё не совсем придя в себя, чётко отвечает:
   
    — Князь Сергей Александрович Гоккер…
   
    От вдруг произнесённого имени ей делается так мучительно больно, словно жизнь покидает её. Глаза девушки наполняются слезами.
   
    — Ах, князь? — Никитка распрямился, — так вот оно что… А я сразу-то заприметил твою буржуйскую природу. Князья и княгини, значит… Вот о ком мечтаем. А остальные — быдло, значит?
   
    Злоба разрывала его. Его дыхание, пропитанное перегаром, вызвало у Зинаиды приступ тошноты. Она невольно отвернулась.
   
    — Отворачиваешься? Противен? А князь твой не противен?
   
    Он больше не мог владеть собой, он взял Зинаиду и швырнул её с кровати об пол. Потом схватил за волосы…
   
    Она очнулась в больнице. Её голова была перевязана, тело болело так, что невозможно было пошевелиться. В палате была тишина. Слышался лишь тихий храп на соседней койке, да лёгкое посапывание на койке с другой стороны. Была ночь. Не в силах повернуться, Зинаида застонала, и её стон потонул в сонной тишине. Вот оно — одиночество и боль. Вечная боль. Души, тела, сердца. Из глаз девушки полились слёзы. Когда слёзы иссякли, Зинаида опять подумала о смерти. Сколько можно терпеть? И зачем? Утруждая окружающих, страдая, а, главное, ничего не имея впереди. Только осознание, что будет хуже и хуже. Мысль о том, как осуществить задуманное, уйти из жизни, на время отвлекла её.
   
    Эта мысль в последующие дни болезни стала для неё почти успокоением. Зинаида придумывала различные способы самоубийства. Фантазировала, представляя. Паук, которого она всё время ощущала в своей голове, немало помогал ей, подбрасывая идеи одна лучше другой. Они почти сдружились, и девушка уже не думала ни о своём бедственном положении, ни о телесных недугах. Перспектива близкой смерти, которая поможет ей покончить со всеми её страданиями, полностью захватила её ум. Под конец они с пауком прекрасно проводили время в дружественных беседах…
   
    Тихон Яковлевич склонился над нею.
   
    — Ну как, Госкина, скоро поднимешься?
   
    — Да, мне уже легче, — ответила Зинаида почти весело. Ведь когда она сможет ходить, она тут же осуществит то, что они решили с пауком.
   
    — Только одна заминка, — проговорил вдруг врач, оглядывая девушку, — с ребёнком-то что делать будем?
   
    — С каким ребёнком? — не поняла вначале, а потом вспомнила, как Ангелище ковырялся в её чреве. Даже вздрогнула, вновь ощутив холодные щупальца, которые ползают внутри неё.
   
    — Беременна ты, разве не знала? Ещё удивительно, как дитя сохранилось после таких побоев.
   
    — Да нет, знала, — ответила Зинаида, подумав, что дитя Ангелища так просто не вытравить из её чрева.
   
    В это самое время паук шевельнулся в её мозгу, напомнив об их тайном замысле. И Зинаида хихикнула — ведь никто и не подозревает, что она знает и что собирается сделать. А паук предостерегающе щипнул — смотри, не проболтайся, мол…
   
    Зинаида поймала странный взгляд, каким Тихон Яковлевич посмотрел на неё. Но ей теперь было всё равно. Всё, кроме задуманного. Что же касается дитя Ангелища, то как они его зачали, так пусть с ним и разбираются. Она не просила. И в нём не нуждается. Ни в ком больше не нуждается.
   
    Позже она узнала, что Никитка, боясь разбирательств, исчез куда-то. Зинаиде это было безразлично. В её сознании, занятом вещами более значительными, такой мелкий факт как судьба её сожителя уже не имел места.
   
    Ухаживала за больными по большей части баба Нюра. Когда-то баба Нюра была нянькой в богатом доме купцов Левашевских. Теперь, не имея ни своей семьи, ни своего дома, старушка посвятила себя единственному делу, к которому привыкла и которым занималась всегда, — уходу за слабыми и беспомощными. Зинаида была одной из них. Жалея несчастную девушку, баба Нюра порой подолгу просиживала подле её кровати. Горестно вздыхала, слушая её бред, молилась. Однажды до слуха Зинаиды донеслись слова:
   
    — Святый Ангеле, моли Бога о нас, грешных!
   
    Зинаида тут же открыла глаза и сказала:
   
    — Вот вы его о помощи просите, а сами не знаете, кого просите.
   
    Баба Нюра почти не удивилась:
   
    — Ну как же не знаю, знаю — ангел-хранитель, первый наш заступник.
   
    — Ничего вы не знаете, — досадливо оборвала её Зинаида, — Уж насмотрелась я на этих ангелов! Не такие они добрые, как вы думаете! Если бы не они, наверняка не случилось бы со мной того, что случилось.
   
    — Так ты, должно, о бесах говоришь. Они ох как умеют ангелами прикидываться!
   
    Зинаида удивлённо посмотрела на старушку.
   
    — Так они же себя ангелами называют…
   
    — Бесы и не то могут.
   
    — А отличить их можно?
   
    — Конечно. Покрестись, помолись — вот и посмотришь, настоящие ли они.
   
    Зинаида задумалась. А ведь и вправду она начисто забыла о Боге, о молитвах. Мелькнуло в голове светлое воспоминание: училище, большая домовая церковь, Шурочкин голос высоко и сладостно выводит соло Херувимской и н на глаза навёртываются слёзы непонятной радости…
   
    — А… если это бесы, как вы говорите, то… что же делать?...
   
    — А как в Евангелии сказано: главное наше оружие противу всякой нечисти — пост и молитва…
   
    Да, и об этом она знала, но как-то и почему-то подзабыла. А потом эти бесконечные антирелигиозные собрания, которые проводили комсомольцы в больнице… Карикатуры и стишки, высмеивающие религию и верующих… Газеты, которые оформляла она сама, делая рисунки и надписи… Всё это сильно повлияло на воображение девушки, заставило засомневаться, а есть ли Бог?..
   
    В ту ночь Зинаида решила помолиться, впервые за столько лет, — и не смогла, сражённая сильной головной болью. Боль была такая, что Зинаида не смогла не уступить ей. Какие тут молитвы, когда хочется кричать, а желудок выворачивает бесконечная рвота. И перед глазами — сыпь, видения, блики…
   
    Утром баба Нюра разносила лежачим кашу. Увидав синяки под глазами Зинаиды, спросила:
   
    — Спала, небось, плохо?
   
    — Совсем не спала. Молиться хотела, а тут голова…
   
    — Ну а как ты думала, бесы так уж лёгко ещё никого от себя не отпускали. Тут знаешь ли, борьба нужна! Или ты их, или они тебя…
   
    Зинаида опять задумалась.
   
    — Не отпустят они меня, — наконец проговорила с обречённым видом, — они даже мне паука в голову зашили, чтобы я их всегда слушалась… Теперь я им принадлежу. До самой смерти.
   
    Бабы Нюрино лицо чуть дрогнуло, она отстранилась от больной. Но очень скоро собралась с духом, перекрестилась только, после чего проговорила:
   
    — Да пока жива… Пока жива, ещё можно чтой-то сделать… Господь всемилостив и долготерпелив. А то, знаешь, есть люди, святые, которые помогают. Бог всегда с ними.
   
    — Где таких людей-то искать! Особенно нынче, когда и монастырей не осталось? И всюду говорят, что Бога нет… — воскликнула Зинаида, а в душе её шевельнулась надежда.
   
    — Слыхала я, есть такая бабка под Курском, в деревне Зорянке. Люди её Антонихой кличут. А так вроде монашка, матушка… Говорят, чудно людям-то помогает…
   
    Разговор сильно подействовал на Зинаиду, заставил её многое пересмотреть в своей жизни.
   
    Зинаида не сразу заметила, что бабы Нюры вот уж третий день нет в их палате.
   
    — Фрося, куда баба Нюра подевалась? — спросила она как-то вошедшую санитарку. — А ты разве не слыхала? Ногу она поломала, теперя лежит… Семёныч смотрел, говорит, такой сложный перелом, что может и вовсе ходить никогда не сможет наша баба Нюра…
   
    От известия Зинаиду бросило в холодный пот. Вот она, эта сила, которая её в своих тисках держит. Она, эта сила, и бабу Нюру от неё отвратила — мстить взялась. Зинаида резко поднялась на кровати. Всё. Решено. Она будет бороться. Как сказала баба Нюра — кто кого. Но Бог же сильнее…
   
    Первое в её жизни волевое решение далось Зинаиде не просто. Она даже выйти из палаты не смогла. То её о стену бросило. То на соседскую, к счастью, пустую кровать толкнуло. Потом злобный хохот за спиной раздался. Когда же Зинаида, вопреки всему, сделала первый шаг, «ангел-хранитель» встала в дверях, не пропуская её. Чёрная как смерть…
   
    — Уйди, — сказала Зинаида, подняв руку для креста.
   
    Женщина рассмеялась.
   
    — Поздно, дорогая, уже поздно. Наша ты…
   
    И шевельнулся в голове паук, напоминая о задуманном ранее:
   
    — Сейчас ты подойдёшь к окну и шагнёшь в него, — проговорил он в глубине её мозга. Или это «ангел-хранитель»? Зинаида не поняла.
   
    — А дитя? — спросила недоумённо.
   
    — Нам нужна душа зачатого, — услышала она ответ. — Убитого тобой. И твоя. Тело тленно, плоть всегда найдётся. Душа — вечна. Особенно в сие время, когда Бога-то нет! — раздался злорадный смешок. И следом послышалось повелительное: — Иди же!
   
    — Иди, — заскрежетал паук, царапая её больной мозг мохнатыми лапками.
   
    — Иди, — мелькнули перед ней выпуклые шарики-глаза Ангелища.
   
    Яркий свет, льющийся из окна, неожиданно ослепил Зинаиду. Вечность, покой — как желанны они ей. Сколько можно мучиться, страдать, бояться? Более того, она вспомнила про юношу с длинными ресницами, отирающего лицо от чёрной копоти… Зинаида даже зажмурилась, так ей захотелось приблизиться к нему, уйти к нему в вечную радость, которая манила и звала, от предчувствия которой расширялась, почти готовая лопнуть её душа. Ах, как нужен ей тот мир, где нет усилий, страданий, борьбы, и ничего не нужно, она безумно устала… Но ведь всё очень просто, надо только пройти всего несколько шагов к белому окну. Вперёд!..
   
    Глава 35
   
    Шурочка скоро поняла, какой крест ей предназначен. Да, за ней не пришли. Но и мужа ей не вернули. Засудили его за пособничество контрреволюции и отправили в ссылку, на Уральский лесоповал. Шурочка хотела было сама к следователю бежать, доказывать, но её вовремя остановили.
   
    — Гляди, ишо напомнишь о себе, и тебя засудят. Что тогда с детьми будет, в детдом? Нехай, потерпи уж, — жалеючи вразумляла её бабушка Нина, свекровь согласно кивала.
   
    И Шурочка, сжав горе в сердце, смирилась. Это смирение стало началом её креста.
   
    В Зорянках, как и в любом человеческом сообществе были самые разные люди. Были понимающе сочувствующие, были безразличные, были боязливые, а были и активно враждующие. Благодаря своей активности эти последние, как правило, играют ведущую роль во многих случаях. Больше говорят, но и больше действуют. Их деятельность прежде всего и почувствовала на себе Шурочка.
   
    Сразу после революции по многим селениям России были созданы так называемые комитеты бедноты — комбеды, действовали они и в Зорянках. Только просуществовали комбеды недолго. За превышение своих полномочий, за вопиющие случаи нарушения законности они были быстро расформированы. Их не стало, но зуд власти остался. Идейные сердца комбедовцев требовали борьбы с кулацкими элементами. Поиск врага не давал уснуть и лишал аппетита. И вот в Зорянках
   
    враг был найден: семья государственного преступника Зорянкина. Молодая беременная баба и трое малолетних детей.
   
    Бывший председатель комбеда Филипп Иванович и его жена Марья Петровна жили с Шурочкой по соседству. Они не напрасно были выдвинуты в комбедовское начальство — беднее их и говорливее в селе никого не было. Поговорить с Филиппом Ивановичем заходили такие же как он бедняки. Сидя на завалинке, курили «козьи ножки», обсуждали последние новости. В стране, в городе, в деревне, во дворах соседей. Часами. Сизый вонючий дым от «козьих ножек» потом долго стоял в воздухе, обволакивая покосившийся забор и сломанную скамейку перед воротами борца за справедливость.
   
    Результатом революционных собраний стало тихое раскулачивание вражеского элемента. Тихое, потому что единомышленники Филиппа Ивановича всё ж понимали незаконность этого раскулачивания, да и мнения соседей побаивались. Но так или иначе очень скоро осталась Шурочка в зиму без всяких средств к существованию. Однажды ночью у неё из погреба вынесли все продукты, из сарая вывезли дрова, а напоследок ещё перебили окна в доме, и Шурочке пришлось затыкать дыры подушками. Поскольку власть молчала, а Шурочка не жаловалась, опасаясь по совету бабушки Нины обращать на себя внимание, да и не веря в возможность защиты со стороны властей, отважные борцы за справедливость осмелели настолько, что забрали у Зорянкиных и пианино, сообщив, что искусство должно служить народу. Инструмент поставили на сцену в клубе, и все кому не лень часами долбили по его многострадальным, дребезжащим клавишам. Председатель сельсовета поступок не то что бы одобрил, но по виду был даже доволен. И тогда в пользу советской власти решено было реквизировать у Зорянкиных корову. Тут Шурочка не выдержала, понимая, что грозит ей с детьми голодная смерть, поскольку зима только началась, а есть уже нечего. Корову гордо вел по улице Филипп Иванович с друзьями-единомышленниками, а Шурочка бежала следом с плачем, цепляясь за её тонкий хвост. Так на улице и повалилась в снег.
   
    Власти и на это никак не отреагировали. Народ, не понимая сути нового порядка, молчал тоже. Разве что Коля-комсомолец, время от времени приходил, звал бедную женщину на собрания, в организацию агитировал, идейные речи говорил. Всё ему мечталось, чтоб Шурка курс лекций против Бога прочитала бы, на тему атеизма то бишь. Но Шурка молча выталкивала агитатора за дверь.
   
    Оставшись, в конце концов, в полной нищете, в полуразоренной хате, она подумала, что пришёл её конец. А чем жить было? И защиты не попросишь, и помощи не дождёшься — кому она нужна, жена политического заключённого. Сочувствующие, конечно, были, но разговорами делу не поможешь, сами на хлебе и на квасе. А некоторые и вовсе боялись с ней общаться — здоровались через раз, да и то, когда никто не видит.
   
    Свекровь переселилась к Шурочке, хотя ей самой власти жить спокойно не давали. Не единожды милиция приходила, проверяла, чем это бабка занимается. Тюрьмой пугали. Правда, решительных мер пока не принимали, видя, какой любовью она пользуется в народе. Благодаря матушке Шурочка с детьми кое-как выживала. Люди приходили к старой монахине за помощью да советом редко с пустыми руками. Вот и появлялись иной раз на столе Зорянкиных мисочка пшенца, несколько яиц, хлеб. Но таким количеством и один сыт не будешь, разве что от голода не помрёшь. Помогала бабушка Нина, забегая иной раз вечерком. И подружка Катя сторожкой от
   
    родных совала Шурочке в руки узелок со съестным. Даже беспомощная и вечно голодная Маша Зотова и та не раз навещала Шурочку и приносила ей, что Бог пошлёт — то свеколку, то кочан подгнившей капусты. Не оставляли Шурочку и некоторые другие соседи. Бездетные супруги с Меречи Клавдия Михайловна с мужем Петром Захарьевичем, те и вовсе, никого не боясь, стали опекать бедное семейство. Пётр Захарьевич, не долго думая, дом Шурочке починил, а Клавдия Михайловна, швея по профессии, обшивала её детей. А главное, когда у тех корову забрали, приказала Саше каждый вечер с кувшином к ней на двор за молоком ходить. К молоку нет-нет, да и подложит в карман мальчишке то яиц, то сала.
   
    Захарьевича на селе за колдуна считали, побаивались. Шурочка как-то спросила у свекрови, мол, а как ей быть, колдун, ведь. Матушка лишь улыбнулась:
   
    — Да какой он колдун, просто знает много, умеет природу наблюдать, и руки у него золотые.
   
    Руки у Захарьевича и впрямь золотые были, и голова светлая. За что не брался, всё у него выходило складно и ладно. И корова больше чем у других молока давала, и куры лучше неслись, и на огороде всё всегда урождалось. Благодаря труду и сноровке из всех селян его двор был один из самых богатых, за это его и не любили. Завидовали, проще сказать. Давно бы раскулачили, да славы его колдовской боялись.
   
    Однажды, уже под Рождество забежала к Шурочке взволнованная Катя. С простой и непосредственной Катей Шурочка сдруживалась всё больше.
   
    — Слышь-ка, новость какая! Слюсариху встрела, так она сказывала! — воскликнула прямо с порога темноглазая круглолицая девушка. Войдя, она тут же выложила на стол ковригу хлеба. Сняла с головы большой клетчатый платок. — Федосья нынче кричала — Егорка возвернулся! Пораненый, но шустрый — цельный воз добра привёз! Всех целуе, обжимае!
   
    Шурочка, присев на минутку на лавку, устремила на Катю взор, в котором не выражалось ничего, ни тревоги, ни удивления. Нужда все чувства повыжгла, и нужные, и ненужные.
   
    — Вот, гляди, узнает, что ты его не дождалась! А то, небось, и простит. Сойдётесь вдруг?
   
    — Ну что ты, Кать, о чём говорить? — почти с испугом воскликнула Шурочка, — С тремя-то детьми и с четвёртым на подходе? — проговорила Шурочка, просто потому что надо было что-то отвечать.
   
    — Да ты Егорку не знаешь — он добрый.
   
    — Ах, Кать, мне бы Владимира Георгиевича дождаться бы… — сказала с невольной досадой на глупую навязчивость Кати.
   
    — Да кодай-то твой Владимир Георгиевич возвернётся! Много их возвертается! Небось уж и в живых-то нет! А тебе впору-то о себе подумать. Да о детях! Одна-то ты не проживёшь…
   
    Шурочка подняла на подругу какие-то вмиг повыцветшие глаза, посмотрела молча. Потом прошептала:
   
    — Вернётся. Он обещал…
   
    И вдруг заплакала.
   
    О Егорке не думала — не до того было. Девичье прошлое уже давно ей прекрасным сном казалось. Он сам о себе напомнил, когда однажды Шурочка вместе с детьми тащила из лесу санки с хворостом. Стоял неподалёку и смотрел, как они втроём, тощая беременная баба и двое малышей сгибаются под тяжестью груза, как вязнут в снегу их ноги в порванных валенках. Шурочка, не ожидая ничего хорошего, даже голову в его сторону не повернула. И он не окликнул — мать ему уж всё, что было и чего не было порассказала.
   
    Только на другой день, выйдя из промерзающей к утру избы, Шурочка вдруг увидела около своей калитки сани, а на санях — дрова, а около дров — Егорка.
   
    — Открывай, хозяйка, куда слаживать? — крикнул Егорка хмуро.
   
    — Да зачем… Не надо бы… — сильно смутившись, проговорила Шурочка. Только ворота тут же открыла и путь к дровяному сараю показала. И тут же молча кинулась ему помогать.
   
    А когда парень уже отъезжать собирался, проговорила смущённо:
   
    — Спасибо тебе… Бог тебя не оставит… А меня ты прости…
   
    Егорка словно не слышал. Взял вожжи, вспрыгнул на сани — и был таков.
   
    Больше они не общались. А если случайно их пути пересекались, то каждый старался на другую сторону улицы перейти.
   
    Весной и вовсе тяжко стало. Шурочка нанялась к богатым соседям Семенихиным стирать, за что те давали ей молоко — у Клавдии Михайловны корова на время доиться перестала. А то, порой, ходила по ночам на огороды, выкапывала оставшуюся прошлогоднюю картошку, из которой, очистив от червей, делала детям чибрики. Ела и сама с матушкой, когда что оставалось. Ей, беременной, всё время есть хотелось. До слёз. Ждала с нетерпением первой травы. Вот чего бы ела прямо с земли, горстями, как корова, жадно запихивая в рот.
   
    В тяготах своих Шурочка нередко вспоминала Лизу. Ведь теперь и письма не напишешь. Как писать, когда вспомнишь, какое зло сотворила бывшая подружка от зависти своей. Шурочка долго не могла пережить горькую обиду на неё, ужасаясь при одних только воспоминаниях, тяжко болея душой при мысли, где её ни в чём не повинный муж, жив ли, вернётся ли?
   
    — Как всё ж таки могла Лиза так поступить? — как-то раз проговорила Шурочка, когда, измученная дневными трудами, вечером без сил свалилась на постель.
   
    Матушка Прасковья, как всегда в любую свободную минутку занятая молитвой, обернулась, посмотрела на невестку, покачала головой:
   
    — Не суди её. У неё свой крест. Тяжкий, ох, дюже тяжкий крест!
   
    — А что, может быть и тяжелее, чем мой? — не без ожесточения спросила Шурочка.
   
    — Может, ишо как может…
   
    И вновь отвернулась к иконам.
   
    В мае Захарьевич вспахал Шурочке огород, Клавдия Михайловна и бабушка Нина поделились семенами. И у Зорянкиных появилась надежда, что выжить им удастся несмотря ни на что.
   
    Да, похоже, что Господь смилостивился над бедной женщиной, не стал длить её скорби.
   
    Тогда же в мае на пороге многострадального Шурочкиного дома появился её брат Алексей. Он был в отрепьях, высохший от голода и нужды, с покалеченной ногой. Но это был брат, мужчина. Зарыдав, бросилась Шурочка к нему на шею. И тут же помчалась, насколько позволял ей её большой живот, в хату ставить самовар. Удивлённые такой непривычной им материнской радостью, сползли с печки синюшные Саша и Танечка. Маленькая Тоня в драной рубашонке с голой попкой ткнулась незнакомцу прямо в ноги, требуя взять её на ручки, что Алексей тут же и сделал. Расцвела улыбкой и матушка Прасковья, на миг оторвавшись от печи, где уже подходила сваренная на воде пшённая каша.
   
    Смахнув с лавки невидимую пыль, Шурочка усадила брата в красный угол:
   
    — Господи, как же ты нашёл нас, откуда ты, где ты пропадал столько времени? — засыпала его вопросами.
   
    — Да нетрудно было найти, — ответил Алексей, со щемящим сердцем оглядывая нищенскую хатку сестры. — Служил в Красной армии, демобилизовался, попытался разыскать своих. Но нашёл только незабвенную тётку, Наталью Львовну…
   
    — Жива? Как она? Я за зиму так ни разу ей и не написала.
   
    — Да жива, куда она денется. Всё такая же, в кружевной мантилье, объеденной молью, любопытная, всезнающая. Она мне и про тебя рассказала, где ты и что ты, и что мужа твоего арестовали. И сказала, как тебя найти.
   
    — Ох, а мне и помочь то ей нечем, — вздохнула Шурочка, — но дай Бог, вот выправимся, я уж ей тогда пошлю, а то и сама наведаюсь, — добавила Шурочка с виноватым видом.
   
    — Узнал я кое-что и о нашем братце Константине, — усмехнулся Алексей.
   
    — Да ты что, и где же он?
   
    — Ну он, как всегда… Константин наш не пропадёт. Во власти, как и прежде. В Сухуми каким-то важным государственным деятелем заделался. Тётушке фотокарточку прислал, там он с женой и дочкой под пальмами. Разряженные, позади их дом с колоннами. Вот как умеючи-то.
   
    — Ну и Слава Богу, рада за него, — воскликнула сияющая Шурочка, ставя на стол кастрюлю с борщом из крапивы. — А о Григории что слышал?
   
    — Говорят, эмигрировал Григорий. Книжку какую-то издал, деньги выручил и уехал, — Алексей, рассказывая, меж тем развязал тесёмки своего вещмешка, достал оттуда завёрнутый в грязную, запорошенную махоркой тряпицу ломоть сала, пыльный кусок сахара и значительно подсохшую ковригу хлеба.
   
    Это был праздник. Праздником стало то, что он вообще появился в Шурочкином доме и в её жизни. Как красноармеец, он тут же изменил отношение многих селян и руководства к Шурочке. Теперь с Шурочкой все стали здороваться, признали. Даже сочувствовать начали, громко удивляясь и даже негодуя, что безвинный Владимир Георгиевич ещё не вернулся с ссылки.
   
    Вскоре Алексея, как опытного агронома, взяли в образовавшуюся коммуну на работу. Потом вернули корову. А однажды председатель предложил Александре Алексеевне продолжить учительскую деятельность в школе.
   
    Жизнь понемногу налаживалась. Даже Марья Петровна, соседка, как-то забежала, мисочку медку матушке передала. Шурочка не отказалась. Взяла, смирено поблагодарила.
   
    А вот Егоркина мать Федосья, по-прежнему Зорянкиных не жаловала. Когда ж Егорка в очередной раз отказался с сосватанной ему невестой знакомиться, Федосья по всей деревне кричала, что, мол, это шалава Шурка со своей свекрухой наворожили, присушку ему сделали. Ведьмами обеих называла. Соседки пытались урезонить, что не ведьмы они, что Антониха монашка, святая, на что Федосья без запинки отвечала:
   
    — Да будь у меня такой-то камешек, что у Антонихи, небось, я б тож святой сделалась. Да не попрошайничала бы. Знала бы како жить. Да и то, может, они только прикидываются скромницами, а у самих под перинами золотишко хоронится… — и добавляла потом: — вишь, без куска хлебу зиму-то пережили. Дурак скажет, что не чисто тута, ох не чисто!..
   
    И не единожды повторяла, что не верит, что Антониха чиста перед Богом.
   
    — Иначе как бы она сделала, что Шурка за её сынка — вдовца с детьми согласилась идти? Что, мало женихов у той-то было?
   
    Бабы кто слушал её, кто руками махал. Но как бы то ни было, Антониху на селе уважали, матушка ещё никому в помощи не отказала, нНикого не прогнала, никому не нагрубила. Более того, всех умела пожалеть, всякого сердцем понять, на всех её ласки и любви хватало.
   
    Меж тем Алексей с азартом взялся за хозяйственную деятельность. Косил сено, заготавливал дрова, чинил постройки, ставил забор. С Захарьичем сошёлся, нелёгкое деревенское дело с его помощью начал осваивать.
   
    А потом как-то объявил за вечерним чаем:
   
    — Я вот что думаю, хорошая земля тут у вас. Надо бы сад яблоневый разбить. У меня есть и где саженцы взять. Клумбы разведём…
   
    — Какой сад? Какие клумбы? — воскликнула Шурочка, наголодавшаяся за зиму, — картошку надо сажать, а не сад! А то зимой знаешь, когда живот от голода подпирает — хоть «тю» кричи, очень тебе твои сады и клумбы нужны будут. Сад…
   
    Матушка же Прасковья, услышав разговор, и увидев обращённые к ней лица, кивнула головой:
   
    — А как же, нужен сад. И цветы… Красиво будет, ладно…
   
    Шурочка чуть не задохнулась от изумления, но перечить не стала. Привыкла — матушка просто так ничего не говорит. А воодушевлённый одобрением Алексей добавил:
   
    — А там, где у вас овощник — земля самая что ни на есть для вишен. Ох, Шурка, какие мы с тобой тут сады разведём! Настоящий вишнёвый сад. Представляешь, каково весной-то будет, красота какая… А ягоды продавать будем.
   
    Шурочка посмотрела на свекровь, та промолчала. Разговор был исчерпан.
   
    А уже на другой день Алексей принялся копать ямы под саженцы — все в строгом порядке, как положено. Выкопал тридцать три ямы. Мечтаючи, потом долго любовался.
   
    — Антоновка у меня знаешь какая чудная есть, нигде больше такой не найдёшь. «Штрифель», «коричное» посадим. Есть ещё и «бабушкин», поздний. На всю зиму детям витамины будут. Вот выдастся время — съезжу. Осенью посадкой займусь.
   
    Дети, особенно Саша были премного воодушевлены необычной деятельностью дяди Алексея, и когда дядя, закончив работы по выкопке ям, ушёл в дом, кинулись играть на перерытом пространстве. Фантазёр Саша устроил прятки, потом бои, как в окопах. Когда и это надоело, притащил полуторагодовалую Тонечку, засунул её в яму, сообщив, что это теперь будет её домик. Таня, не долго думая, захотела сделать домик и для себя. Дети оживлённо принялись устраивать себе жилища и не заметили, как пошёл дождь. Ливневые воды сделали стены ям скользким, выбраться из них скоро стало невозможным для всех, даже для Саши, не говоря уж о Тонечке. Дети плакали и звали на помощь, но их крики тонули в шуме ливня. Лишь ближе к вечеру хватились о детях, когда уж и дождь перестал — услышали плач, кинулись. Потом вытаскивали всех по очереди, мокрых, грязных, рыдающих. Бедная Тонечка даже приболела после такого. Ну а Саше как всегда досталось, так что мальчик после случившегося обходил зловещие ямы за версту. Не долго. Целых два дня…
   
    Глава 36
   
    Чьи-то руки схватили её, когда Зинаида уже стояла на подоконнике четвёртого этажа старого больничного комплекса. Прикосновение и рывок вниз, назад, на пол, причинили ей такую боль, какой Зинаида отродясь не испытывала. Её вопль, кажется, потряс все прилежащие к больнице улочки.
   
    Несколько дней Зинаида провела, привязанная к кровати. Ей кололи успокоительные и снотворные. А когда, наконец, отвязали и, понадеявшись, ослабили контроль, она тихо, крадучись, исчезла из больницы. Нет, теперь не в окно. Теперь она шла в Зорянку.
   
    Только на путь, который можно было проделать за один день, она затратила больше чем пару недель… Долгий путь, крестный путь. Она плутала, ползла, терялась в видениях, сражалась с бесами. Она дико вопила, катаясь по земле от боли, разрывающей ей голову и тело. Её избивали, насиловали, бросали в придорожной канаве. Но она шла, поддерживаемая верой, что это единственной путь, и она должна его пройти, если хочет жить. Ей помогали вера и молитва. Молитву она твердила постоянно — в боли, в страхе, в полузабытьи. Потому что, стоило ей отвлечься, сонмы бесов накрывали её и тащили в петлю, что постоянно качалась перед нею, куда бы она ни шла.
   
    — Где я? — однажды спросила она проезжающего мимо деда.
   
    — А чё надо? — недоверчиво глянул тот на высохшую до костей полуседую цыганку.
   
    — Зорянки нужны…
   
    — А Зорянки — вона. Хаты вишь, там и Зорянки, — и мужик указал хлыстом на торчащие из-под холма соломенные крыши, редкие деревца, — а тебе кого ж?
   
    — Да матушку…
   
    — А, к Антонихе! Так тож неподалёку. Вниз спускайся и иди дале по деревне. За болотцем, белая такая хата, в два оконца. Слива около ворот растёт. Да спросишь тама…
   
    Она пошла в указанном направлении. Спустилась по меловой дорожке мимо овощников, Прошла через болотистую, заросшую ракитником низинку, где в сопровождении яркого пёстрого петуха прогуливались озабоченные куры. Вышла к лугу, с одной стороны окаймлённому старым леском, а с другой застроенному почти одинаковыми хатками. За плетнями весело смотрели на мир ярко-жёлтые подсолнухи, торчали праздничными факелами высокие мальвы. Под ракитой около верёвочных качелей толпилась детвора. Они все враз замолчали, увидев проходящую женщину. Посмотрел ей вслед и молодой мужик, только что подвезший к своему дому воз пахучего сена.
   
    Зинаида хотела спросить его, где живёт бабка Антониха, но застеснялась. Она вполне представляла, как она выглядит — глаза мужика и детей ей об этом говорили красноречиво. Склонив голову, Зинаида прошла дальше. Вот он, домик-полуразвалюшка. Слива около воротец, грозди ещё зелёных плодов облепили её гибкие веточки. А во дворе на травке — дети. Мальчик, развлекающий малышку лет двух, и девочка с роскошными белокурыми кудряшками с книжкой на коленях. Зинаида остановилась, набираясь смелости, но тут из дома вышла молодая женщина, беременная на последнем сроке. На боку её — таз с постиранным бельём. Зинаида следила за действиями женщины, пока та ловко развешивала по верёвке белоснежные простыни, детские рубашонки. Ждала. Потом всё ж решилась:
   
    — Простите…
   
    Женщина обратила к незнакомке разрумянившееся лицо в белом платочке.
   
    — Шурочка?.. — почти со страхом в тут же минуту проговорила Зинаида.
   
    — А вы… — она явно не узнавала бывшую одноклассницу. Да и как признать красивую девочку-цыганочку в этой обтрёпанной нищенке с закорузлыми от грязи босыми ногами, с лицом, покрытом болячками, со свалявшимися в единый ком волосам, посеребрёнными сединой…
   
    — Зина я… Госкина, — проговорила девушка, и сердце её часто-часто забилось.
   
    — Зина! — ахнула та. И, насколько позволял ей толстый живот, поспешила к калитке. — Зина… — с ужасом, смешанным с жалостью, смотрела на неё Шурочка. — Ох, ну заходи, заходи же…
   
    Она отворила калитку, приглашая гостью. Но Зинаида почему-то помедлила, словно силы совсем оставили её, а когда она всё ж сделала первый шаг, из груди её вырвался стон, похожий на звериный рык… Шурочка сделала вид, что не слышала. Пропустила вперёд, сама пошла следом. И всё не спускала полного ужаса взгляда с бывшей подруги. Она видела, как в волосах Зинаиды копошатся вши.
   
    — Так, стой, — наконец окликнула её Шурочка. — В таком виде тебе нельзя в дом заходить. У меня дети.
   
    — Да я… мне…
   
    — Подожди… Саша! — крикнула в сторону детей, — Саша, принеси-ка ещё воды. Ведра два. И на печку поставь подогреться, пока она ещё не остыла… А ты садись вот здесь, — Шурочка указала Зинаиде на скамеечку на крыльце, — сейчас помоешься, а там видно будет.
   
    Зинаида не села, она упала на скамью, почти теряя сознание от слабости. А Шурочка уже протягивала ей чашку с молоком и ломоть хлеба.
   
    — Где ж ты ходила столько?.. — Шурочка присела напротив.
   
    — Я сама не помню, — Зинаида с жадностью поглощала угощение, — я больная, знаешь…
   
    — Вижу.
   
    — Мне добрые люди сказали, что бабка Антониха помогает таким как я. Вот я и пошла… Мне ж иначе только смерть… Ты не знаешь, где я могу её найти?
   
    — Это моя свекровь, — ответила Шурочка, — но ты не торопись пока. Сейчас помоешься, поешь, а там и матушка освободится. Люди у неё…
   
    Посмотрев на волосы Зинаиды, вдруг предложила:
   
    — Острижём, может? А то ни промыть, ни прочесать, ни вшей повывести… Волосы-то всегда твоей гордостью были…
   
    Зинаида даже не удивилась. Она соглашалась на всё. Шурочка принесла ножницы, старую тряпку. Стригла осторожно, но тщательно. Всё, до белой кожи.
   
    Когда вода подогрелась, Шурочка, отослав детей подальше, приказала Зинаиде раздеться тут же на крыльце и бросить свои отрепья на землю.
   
    — Иди, в сенях вымойся как следует. Одежду я тебе там положила. И мыло, и полотенце. Щётку для ног. — Шурочка смотрела на истощённое, изувеченное тело бывшей подруги. Обратила внимание на странно округлившийся живот. Ничего не сказала, только спросила:
   
    — Справишься?
   
    — Постараюсь…
   
    Зинаида возилась долго, и ещё не раз приходилось маленькому Саше таскать воду из колодца. Наконец девушка вышла на крыльцо. На ней теперь были надеты старенькая, но чистая Шурочкина блузка и длинная холщовая юбка. Остриженная голова была скрыта под ситцевым
   
    платком, повязанным по самые брови. Качаясь от слабости, Зинаида тщательно всё прибрала за собой. Лохмотья и остриженные волосы женщины тут же сожгли.
   
    Болячки и израненные ноги подруги Шурочка смазала какими-то мазями. Принесла обувь.
   
    — Ну вот и слава Богу, — сказала, наконец, — сейчас ужинать будем. Пойду посмотрю, освободилась ли матушка…
   
    Зинаида еле сидела, пока Шурочка накрывала на стол. После купания ей стало нехорошо. Заломило тело, затошнило, снова кругом пошла голова. А тут ещё запах картошки, киселя. Образы стали теряться, размазываться.
   
    Вскоре отворилась дверь и в комнату вошла пожилая женщина лет шестидесяти, одетая просто, по-деревенски. Тоже в платочке, тоже в блузке, в длинной чёрной юбке и в фартуке с широкой оборкой по низу. Зинаида плохо видела её, что-то творилось с нею…
   
    — Алексей Алексеевич ещё не приходил? — сквозь звон в ушах слышала она приятный тихий голос.
   
    — Сказал, что задержится… А это моя подруга по училищу, Зинаида. Она вас искала…
   
    Зинаиде показалось, что она сейчас потеряет сознание.
   
    — Ну и слава Богу, что нашла, — даже звук голоса вошедшей причинял ей невыносимую головную боль.
   
    Потом Зинаида слышала, как читают молитвы перед обедом, но к стыду своему даже подняться на молитву не смогла. Видела серьёзные личики мальчика, девочки, малышку на руках у матушки… Всё как сквозь сон.
   
    — Ешь, Зина, — донеслось до неё ласковое Шурочкино.
   
    — Да, спасибо…
   
    Взяла ложку. Ох, что ж ей так плохо?! Почувствовав на себе взгляд матушки, сидящей напротив, подняла глаза и вдруг независимо от самой себя спросила:
   
    — Ну чего уставилась? Молитвенница вишь…. Погоди, ещё узнаешь, почём фунт лиха…
   
    Мигом протрезвев, испуганно зажала Зинаида рот рукой. И только удивилась, что ни матушка, ни Шурочка никак не отреагировали на её странный выпад. А детей Шурочка быстро отвлекла разговором. Больше Зинаида не поднимала глаз от миски, красная и смущённая до слёз.
   
    После ужина Шурочка начала собирать грязную посуду, но матушка вдруг сказала:
   
    — Без тебя сделается. Забери-ка ты лучше детей, да пойди прогуляйся.
   
    Шурочка повиновалась безоговорочно.
   
    Когда они ушли, матушка сказала Зинаиде, которая с выражением неподдельного ужаса сидела, сжавшись, в уголке:
   
    — Ну что, пойдём помолимся…
   
    Шурочка с детьми вернулась затемно. Вошла в дом, увидела мирную картину — матушка домывает посуду, а Зинаида спит на лавке. Только лицо её в полумраке, истощённо тонкое, неподвижное, показалось Шурочке неживым. Она испуганно спросила:
   
    — Матушка, вид у неё…
   
    — Умаялась. Лёгкое ли дело такой путь проделать в её-то положении. Ну ничего, Бог милостив…
   
    Тогда Шурочке и бросилось в глаза, что свекровь тоже еле стоит на ногах от усталости, под глазами синие тени, да и морщинок словно стало больше.
   
    — Идите, — проговорила Шурочка, — отдыхайте. Я доубираю…
   
    Эпилог
   
    Зинаида выздоровела — чудесно, неожиданно и непостижимо для самой себя, но ощутимо до головокружения, словно из могилы на Божий свет вышла. Из мрака, смрада, нехватки воздуха, ни с чем не сравнимого смертного ужаса вынырнула, и теперь не могла надышаться-налюбоваться на красоту вдруг открывшегося перед нею мира. Как странно, как многого она раньше не замечала — чудных красок цветов, ароматов трав, очарования детских лиц, неистощимой глубины и разнообразия человеческой природы. Более того, почти сразу она поняла, что преследующие её «ангелы», «ангелочки» и «пауки» теперь не появятся никогда. И не быть ей больше Айей, «спасительницей мира». Куда-то пропало и сияние над головами людей, и перестала она видеть будущее и прошлое, а видела всё то, что обычные здравые люди видят. Как ни странно, Зинаиду это отнюдь не огорчило, потому как только теперь она поняла, что это было состояние болезни, а теперь она здорова, здорова!.. Новое самочувствие ошеломило девушку. Лёгкость в душе, свежесть в голове были такими, что первое время она просто не знала, что с собой делать. Ходила потерянная и счастливая, боясь сделать лишнее движение, лишнее слово молвить, глаза поднять боялась, дабы суетное впечатление не получить и не растерять то, что имеет. Ей было настолько радостно, впервые за всю её сознательную жизнь, что она боялась лишь одного — лишиться этой радости, к счастью, матушка была рядом, её чудодейственная молитва, её добрый, ненавязчивый совет и материнская поддержка. Вот Зинаида вскоре и поняла, что дальнейшая её жизнь теперь зависит только от неё самой, иначе, радость исцеления долгой не будет… Как хронически больным диабетом, или желудком, или сердцем, да любой телесной болезнью, надо постоянно принимать предписанные врачом лекарства, соблюдать положенную диету и вести определённый режим жизни. Тот же закон существует и в области духовных болезней. Только лекарство там — пост и молитва, диета же — сам образ жизни, далёкий от греха. И результат иной — не замедленное ухудшение состояния и в результате смерть, а напротив — улучшение самочувствия при жизни и вечность с Богом.
   
    «Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находя, говорит: возвращусь в дом мой, откуда вышел. И пришед, находит его выметенным и убранным. Тогда идёт и берёт с собой семь других духов, злейших себя, и вошедши, живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого» (Евангелие от Луки, гл.11, ст.24, 25, 26).
   
    Зинаида скоро поняла истинность этих слов, поняла и хрупкость своей радости, но девушку это уже не пугало. Главное — она поняла, как сберечь то, что получила. И только изумлялась, как, давая так много, Господь требует так мало. Ну разве так уж трудно вычитывать ежедневные правила, поститься, посещать Божий храм и причащаться? Зато каковы плоды! Душа Зинаиды пела в едином порыве бесконечной благодарности всемилостивому Господу. Хотя, честно сказать, по началу, первые годы, и молитвы, и посещение храма, и особенно причащение давались ей не легко. Сколько раз она падала, стоя за молитвой, пот струился по лицу, тошнило, темнело в глазах. Сколько раз она испытывала раздражение и нежелание что-то делать через силу, если, кажется, что сил уже нет. Перед причащением было ещё хуже — мучили сильнейшие головные боли, лихорадка, кошмарные сны, вдруг нападали страхи, уныние, даже проскальзывало знакомое нежелание жить… Только с помощью матушки перетерпевала, пересиливала она это, падая и поднимаясь вновь. Потому что знала — поддастся слабости или лени — потеряет то, что уже имела в себе и чего больше жизни теперь боялась лишиться — благодати Божией…
   
    Получивши сполна исцеление по молитвам матушки, её помощь и вразумление, Зинаида поняла — пора и честь знать. Дом Шурочкин маленький, народу много, достатка никакого — лишняя она тут, и понимая это, страдала про себя, ведь идти-то ей было некуда. Опять в больницу, к тем, кто привыкли с ней пить, спать, развлекаться? Да и ребёнок растёт во чреве, родится скоро. Что с ним делать? Где приют искать? На что жить?
   
    Чтобы ей не намекнули, что пришло время домой отправляться, Зинаида старалась вовсю, старалась быть полезной. Но куда ей?! Неловким рукам девушке не всегда удавалось даже посуду помыть не побивши. И страдала она, когда видела: Шурочка сердится. Но вот за детьми смотреть — это было проще. Она и гуляла с ними, и кормила, и переодевала, и сказки рассказывала. И не без страха ожидала рождения своего младенца. В доме её ни о чём не расспрашивали. Может, ещё и потому, что времени ни у кого для разговоров не было. Шурочка с рассвета до заката возилась по хозяйству, брат её Алексей пропадал в сельской коммуне, зарабатывая на пропитание. Матушка принимала людей, шедших к ней непрерывным потоком, или молилась, лишь когда чуть время свободное выдавалось, спешила помочь невестке.
   
    Вот и Зинаида, хоть здоровьем и слабая, но крутилась весь день, даже присесть боялась. Дети, огород — всюду старалась успевать. Особенную радость ей доставляли цветы. В любую свободную минуту девушка пропадала в палисаднике, пропалывая, поливая, собирая семена. Алексей почти осчастливил её, однажды сообщив, что собирается к осени привезти для посадки саженцы яблонь, а с ними вместе попробует раздобыть семена и луковицы цветов.
   
    В конце июля Шурочка родила дочь. Хорошо на этот раз родила, благополучно. Девочку назвали Мариной в честь дня её рождения, когда празднуется память святой мученицы Марины. Невольно всхлипнув от умиления, робко взяла её на руки Зинаида, а лежащая в изнеможении на кровати Шурочка слабым голосом позвала её:
   
    — Зин, крёстной будешь, — и улыбнулась, — матушка благословила…
   
    — Спаси вас, Господи! — воскликнула вне себя от радости Зинаида. — Если бы ты знала, что вы для меня!..
   
    В церкви её как обычно крутило. Во время крещения она боялась, что не сможет ребёнка удержать, мало ли что, но удержала. Звонко, радостно на весь храм читала «Верую».
   
    — Это самый счастливый день в моей жизни, — призналась она матушке и Шурочке за праздничным столом.
   
    — А с Богом всегда счастье, — улыбнулась ей матушка. И таинственным голосом добавила: — И не бойся, никуда ты отсюда не уйдёшь. Тут тебе доживать, тут тебя и похоронят…
   
    В доме Шурочки Зинаида, как и предсказала ей матушка, прожила всю жизнь. В молитвах, в заботе о ближних, в каждодневных хлопотах, которые ей никогда не казались скучными или однообразными. Ребёнок, которого она носила, родился, но родился преждевременно и умер. Зинаида не долго сокрушалась — Шурочкины дети заменили ей тех, кого не дал Бог ей родить самой. Шурочкина семья стала её семьёй. Мысль обзавестись своей только пугала девушку — так панически она боялась греха, могущего вернуть ей её страшную болезнь. Однажды, уже спустя год, сделал ей предложение соседский мужик, прельстившись на цыганскую красоту её да на кроткий нрав, и Зинаида в страхе прибежала к матушке. Она упала на колени, призналась, робея и не смея поднять глаз на монахиню. Знала, матушка все её тайные мысли и желания способна прочитать.
   
    Матушка Прасковья погладила её по голове, как бы жалея, и сказала:
   
    — Живи птичкой Божией, тебе и воздастся…
   
    И Зинаида не посмела пойти против, отказала, хотя и тело её, и сердце затрепетали в страстном желании ответить на чувства отнюдь небезразличного ей молодого человека. Но понимала — что-то всё равно она должна принести в жертву ради душевного своего здоровья, нести вечное покаяние за то, что в своё время не удержалась, поддалась плотским похотям и стала удобным вместилищем для бесовских игр, по своим ли грехам, родительским ли…
   
    Зимой, когда дел по хозяйству становилось меньше, Зинаида по благословению матушки с удовольствием занималась переписыванием молитв, канонов, акафистов, ведь в те времена религиозную литературу достать было трудно. Потому Зинаидин труд ценился высоко — ею самолично переписанные каллиграфическим почерком молитвы, ею же переплетённые, да ещё украшенные рисованными иконами книжечки были драгоценным даром для верующих людей, навещающих матушку. Зинаида, чувствуя в себе силы и способности, мечтала изучить иконопись, но времена были уже не те.
   
    Всегда ровные и дружелюбные отношения связывали Зинаиду и Шурочку, и бывали отрадные дни, когда обе женщины, переделав каждодневные дела, садились на крылечке поговорить. Они вспоминали молодость, училище, подруг.
   
    — Ты Лизу-то вспоминаешь? — как-то спросила Шурочку Зинаида, теперь уже знавшая, какую роль сыграла та в жизни семьи Зорянкиных.
   
    Взгляд Шурочки ожесточился.
   
    — Как такое забудешь… Надеюсь, что у неё всё благополучно…
   
    — Да не благополучно у неё. Умерла Лиза-то.
   
    — А ты откуда знаешь?
   
    — А из прошлого ещё. Было как-то видение, давно уж… Вроде она стоит ночью около какого-то забора, в руках оружие поблёскивает. А потом выходит мужчина напротив. Такой… высокий, худой. У него ещё, мне показалось, лицо железное. Он поднимает пистолет и стреляет…
   
    — Да может, это неправда это, ты ж сама говорила, что не все твои видения правдой были.
   
    — Нет, это — правда.
   
    Женщины помолчали, каждая переживая своё. Потом Зинаида вздохнула:
   
    — Кто знает, почему Господь ведёт одного так, другого иначе. Одному надо один крест понести, другому — другой. И трудно сказать, у кого тяжелее. Всем нерадостно…
   
    — Все мы — «в юдоли бед и скорбей», — ответила словами молитвы Шурочка, думая о своей нелёгкой жизни.
   
    — Только к этой «юдоли» тоже надо как-то относиться… Мудро, что ли… Вот ты, Шурочка, всегда принимала и любила жизнь какой она есть. И всегда у тебя были силы благодарить Господа, за всё, и ничего не требовать. Когда требуешь — всё равно ничего не получишь, только больше скорбей да смуты…
   
    — Ну да, справиться хотя бы с тем, что есть… — невольно улыбнулась Шурочка.
   
    — Да, справиться бы. Да ещё и совесть сохранить, — кивнула Зинаида. — А ещё мне кажется, — добавила склонная к философствованию молодая женщина, — всё ж много значит и то, какие предки, кто за тебя молится. Грех моего отца и матери, думаю, и послужили причиной моей болезни.
   
    — А Лиза? У неё-то предки нормальные. А ведь не скажешь, что здоровая. Всё-то её крутило… — не согласилась с подругой Шурочка.
   
    — Ну ещё и свой выбор есть, — пожала плечами Зинаида.
   
    — Вот то-то и оно — свой выбор, — покачала головой Шурочка, и добавила:
   
    — А вообще, не люблю я лезть туда, куда не надо. Вот ты верно сказала — по совести жить. А остальное — дело не наше, кто, почему, да отчего. Всё — Божье. Ему и суд, Ему и милость.
   
    — Да, Божье, — согласилась Зинаида. И перекрестилась, радуясь, что у неё теперь есть Бог. Подумав, не смогла не добавить:
   
    — И всё ж, что ты ни говори, от родителей многое зависит. Хоть и не всё, конечно. Ах, если бы родители знали, что их дети, да и внуки, и правнуки за их грехи принимают, то все бы по монастырям побежали бы, святыми сделались бы…
   
    — Скорби — та ж молитва. Вот они и скорбят, и дети их скорбят… — проговорила Шурочка, подумав о своей жизни.
   
    — Ну это ж кому — что… Всё ж молитва лучше…
   
    О видении смерти Сергея Гоккера Зинаида говорить не стала, предполагая, что Шурочка вряд ли помнит юного гимназиста с Боевой дачи. Это они с Лизой когда-то переболели девчоночьей страстью, Шурочке же подобные страсти неведомы, — была убеждена Зинаида.
   
    Так Шурочка ничего о Сергее и не узнала. И никто не узнал, что она о нём думала. И не догадывался, что думала всю жизнь. И ждала всю жизнь… Вопреки всему, даже здравому смыслу.
   
    Умерла Зинаида в тридцать третьем году от болезни лёгких. Умерла смиренно и тихо, однажды в душный грозовой вечер. Как-то так получилось, что в доме в тот день с ней была лишь её маленькая крестница Марина. Марина и ухаживала за больной Зинаидой больше всех — и комнату её убирала, и чахоточные плевки замывала. В день смерти она вывела крёстную на крылечко подышать, там Зинаида и скончалась.
   
    Закрыв глаза любимой крёстной маме, девочка побежала в колхоз заказать гроб и оповестить взрослых.
   
    Отпевали её по всем правилам. Красивое лицо умершей было ясным и мирным. Наверняка ангелы, что спустились забрать её душу, вовсе не были похожи на тех, с которыми ей когда-то пришлось общаться…
   
    Дольше всех своих подруг прожила Шурочка. Пережила она и Отечественную войну, и Хрущёвскую оттепель, и Брежневский застой, и Горбачёвскую перестройку, и Ельцина на танке по телевизору видела. За столько лет много ей пришлось перенести, и не всегда радостного. Она перенесла несколько операций, имела больное сердце. И обид ещё натерпелась, и разбоев, и раскулачивания очередного, когда вновь у них в колхоз корову уводили, потом сад забирали, а соседка Марья Петровна ещё в тот сад сторожем нанялась. Но выдержала, крест свой несла смиренно и с благодарностью Богу. Зная — во спасение ей всё посылается. А она желала спастись.
   
    Пробыв в ссылке два года, вернулся её муж, Владимир Георгиевич. О, что это был за день! Она как всегда возилась по хозяйству, когда услышала, как кто-то на улице воскликнул:
   
    — Шурка! — он уже входил в калитку.
   
    По стёклам колошматил дождь, и потому в окно ничего не было видно. Но Шурочка, задрожав почему-то, лишь успела на ходу вытереть мокрые от стирки руки и, истошно закричав, кинулась к мужу, обняла, рыдая и целуя его мокрое, измождённое лицо. Потом сползла на колени перед ним:
   
    — Прости, прости, — захлёбываясь слезами, твердила она, не переставая.
   
    Владимир едва смог поднять её. Поднял, прижал к себе. Слова вместе со слезами застряли в горле.
   
    — Любимая, — только и смог вымолвить он.
   
    Он вернулся сломленный и телесно и духовно. Всю жизнь потом боялся стука в дверь, а ложась спать, аккуратно развешивал на стуле вещи, чтоб всегда быть готовым, если вновь за ним придут…
   
    И всё равно вернулся хозяин. Он устроился на работу в депо на станции Полевая. Вместе с Алексеем и Захарьевичем принялся достраивать дом, чтобы был угол и для матушки, и для
   
    Алексея, и для себя с женой. Зинаиду поместили в одной комнате с детьми. Расширили хозяйство, которое легло в основном на плечи женщин. Корова, поросёнок, куры, гуси — всё было. Хотя излишков особых не получалось — семья-то немаленькая, а ещё и государство налог требовало.
   
    Кроме того, с некоторых пор у Зорянкиных установилась тайная связь с монахами, которые были выдворены из закрывавшихся монастырей и прятались от милиции. Вот для них регулярно, через своего человека, Шурочка каждый раз отправляла большую часть продуктовых запасов, а так же самотканую одежду, связанные Зинаидой и девочками рукавицы, носки, свитера.
   
    Спустя три года, уже в 1926, у Шурочки и Владимира Георгиевича родилась ещё одна дочь, которую назвали Настей. Зинаида стала крёстной и для неё.
   
    Много времени старался проводить Владимир Георгиевич с детьми, воспитывая их. Он ежедневно читал им Священное писание, рассказывал о Боге, о вере, учил молиться. А однажды они с Шурочкой решили купить по своим средствам детям балалайку, чтобы всё-таки научить их музыке. И даже попросили учителя из школы дать им несколько уроков. В то время Шурочка сама уже работала в школе, а параллельно училась заочно в институте, чтобы получить специальность учителя русского языка и литературы.
   
    Матушка Прасковья так же дожила до глубокой старости. В войну, в период оккупации, она истово за людей молилась. Должно быть по её святым молитвам Господь пощадил Полевую и прилежащие к ней сёла — люди не знали ни голода, ни фашистских зверств, а приходящие к матушке по ночам коммунисты находили в её лице понимание и моральную поддержку. Не давала старая монахиня людям даже в самое тяжёлое время в уныние впасть, обнадёживая их добрым словом.
   
    Горевали все, когда решено было снести старый деревенский храм. Каждый селянин со слезами на глазах вспоминал, сколько его личной жизни, сколько радостей и горестей, утешения и заботы Божией он встречал в этом храме, но поперёк решения власти пойти никто не посмел. Зато основную святыню храма — антиминс — по-тихому передали матушке на хранение. Старая монахиня спрятала его за иконой святого Иоасафа Белгородского, которого сильно почитала сама, и людям почитать завещала. Благодаря этому антиминсу у матушки в комнатке ещё долгое время тайно совершалась божественная литургия, а совершать её всегда было кому. В келии монахини побывали и простые священники, и те, о которых знает весь православный мир. И даже те, кто впоследствии был причислен к лику священномучеников и исповедников Российских. Из курских священнослужителей матушка почитала отца Алексея и всех своих посетителей посылала к нему на исповедь и благословение.
   
    Она скончалась тихо и смиренно в 1953 году, умерла от старости. Умирая, благословила всех, и любимую свою невестку Шурочку:
   
    — Я уйду, а ты всё ж людям помогай, не отказывай. Бог поможет тебе…
   
    Потеря матушки явилась огромной трагедией для большинства знавших её людей. Власти, не прекращавшие бороться с религией, были удивлены и крайне возмущены, узнав, что на похороны «какой-то деревенской старушки» людей пришло и приехало со всей России столько, сколько ни одна первомайская демонстрация не собирала.
   
    Её похоронили на месте разрушенного приходского храма, поставили крестик, посадили цветы. Потом эти цветы никогда не увядали, окружённые заботой её невестки Шурочки. Шурочка после смерти матушки всю жизнь, пока силы были, ходила ежедневно на её могилку, ухаживала за нею, там же вычитывала молитвенное правило, поначалу мирское, потом и монашеское, ведь когда, спустя шесть лет после смерти матери отошёл к Богу её муж, Владимир Георгиевич, Шурочка приняла монашеский постриг и стала матушкой Афанасией.
   
    Владимир Георгиевич умирал очень тяжело. Жизненные потрясения что-то надорвали в его организме. Вначале это была просто усталость, сопровождаемая ревматическими болями в суставах. Странно было видеть этого сильного неутомимого мужчину, порой еле волочащего ноги от изнеможения. Потом изменилась его осанка, превратив стройного красивого человека в согбенного старца. Особенно насторожила близких его походка: Владимир Георгиевич стал ходить, семеня ногами, и часто сбивался на бег. Со временем ему стало трудно даже перешагнуть порог дома. Постепенно ему отказывали руки, изменялась мимика лица.
   
    Шурочка с дочерьми тут же кинулись по врачам, пытаясь разобраться в странном заболевании Владимира Георгиевича, и после долгих изнурительных обследований врачи поставили ему диагноз — болезнь Паркинсона. Загадочные слова, непонятные причины, а главное — отсутствие медицинских средств, могущих остановить развитие этой страшной болезни. Но лечили. Марина с Настей даже возили отца на море, обливали его морской водой, грели на южном солнце. На какое-то время лечение помогло — по возвращении с юга Владимир Георгиевич сам дошёл до дома со станции Полевой, а это не близко — четыре километра. Но временное улучшение кончилось. Болезнь прогрессировала, он ходил всё меньше, а потом и вовсе сидел в комнате на стульчике и смотрел в окно. Мучительно было всё — сидение, лежание, сон, еда. По ночам он криком звал жену, умоляя её помочь ему перевернуться набок, и Шурочка тут же кидалась к мужу, измученная сама и еле живая от утомления.
   
    Болезнь творила с ним что-то страшное. Мало того, что его почти не оставляли мучительнейшие боли в теле. Постепенно возникли проблемы с глотанием, потом с дыханием. Он умирал и никак не мог умереть. Он страдал, страдал иногда до такой степени, что однажды сказал:
   
    — Если бы не Бог, если бы не вера, я бы покончил с собой.
   
    Шурочка всегда была подле, она нежно гладила его руки.
   
    — Я же должен искупить свои грехи, — говорил он не раз, не сводя взора от бесконечно любимого им лица жены, — Особенно грех клятвопреступления… И вы молитесь. Мой уход из монастыря никому даром не пройдёт… Но я верю, «претерпевший до конца да спасен будет…». Терпением спасемся… Терпением спасаемся…
   
    Когда страдания были не столь велики, и давали ему возможность думать, он вспоминал свою жизнь, и видел её теперь как сплошное биение жарких неутолимых страстей. Страсти давали радость жить и одновременно разрывали душу невозможностью насыщения. Бесконечно, как морские волны, как настоящее цунами, накатывали на него желания, с которыми совладать было невозможно, и отхлынувшая волна обнажала последствия — пустоту, разор, бессилие. И он готов был исходить криком отчаяния.
   
    Первая юношеская любовь, желание невозможного. Монастырь, куда он напрасно пошёл, и чувство вины за это никогда не покидало его. И вдруг — Маша, и всё возможно, всё доступно — прекрасная женщина, свобода, любовь, довольство жизнью… Как они роскошно, счастливо жили в Пятигорске! Даже несмотря на душевную болезнь Маши, на её ревность. Революция опустила их на землю, вернув в родные места. Кончился дом, мебель, прислуга. Жизнь побаловала и сказала: «Довольно». Но была Маша. Смиренно терпеливая, теперь всегда печальная. Теперь она не ревновала, хотя было к кому — высокая стройная девушка вдруг озарила их дом своим смехом, своей нежной обходительностью, голосом звонким и каким-то светлым, как звон пасхального колокольчика. Но, видимо, нужно было смирить его до конца, напомнив о греховности страстей. Смерть Маши — страшнее этого он ничего в своей жизни не переживал, смирить его более было невозможно.
   
    Но осталась она — девушка с голосом пасхального колокольчика, Шурочка Василевская, юная учительница, неутомимая активистка, зачинательница множества общественно-полезных дел. Он прекрасно понимал, что не должен обременять её своими проблемами. Более того, не имеет права вынуждать её делить с ним его грех. Но страсти… Безумные страсти. Он знал, что Шурочка не откажет ему. Потому что добра, потому что милосердна. И в жизнь его опять вошло так необходимое ему волнующее, беспокойное счастье. Теперь уже он безумно ревновал её. Весёлая, обаятельная Шурочка пользовалась вниманием соседских парней, и поэтому жизнь с ней порою превращалась в муку. Но что значила эта мука по сравнению с тем, что он испытал, когда однажды в окно их дома постучался Сергей Гоккер! Ревность и страх потерять её уже граничили с безумием, но жизнь вновь отрезвила его — он заслужил арест и каторгу. Он должен был прийти в себя и трезво взглянуть на свою жизнь. Возвращаясь с каторги, Владимир не надеялся, что найдёт жену дома — а она кинулась ему в ноги…
   
    Как он любил её, как он любил жизнь! Трудную, неожиданную, непостижимую жизнь, дающую ему столько радостей и столько упоительного счастья. Дети… Саша, Таня, Тоня, Марина, Настя. Потом пошли внуки. В самом начале войны Саша сообщил ему, что у него родился сын. Потом Таня прислала им фотокарточки очаровательной девчушки Оленьки. Потом родила дочь Юлию Тоня. Марина как-то привезла Юлю и своего сынишку Олега к ним в деревню и маленькие сорванцы наполнили сердце уже тогда болеющего деда светом бесконечной любви. Владимир всякий раз улыбался, вспоминая, как однажды неугомонный Олежек решил порадовать его — принес из болота целую шапку лягушат и с криком «Смотри, деда!» — он высыпал их на стол прямо перед Владимиром.
   
    И вот эта жизнь прошла. Болезнь навсегда поглотила страсти, с которыми он жил, с которыми сроднился, без которых не представлял себе жизни. Осталось одно — перетерпеть боль, дождаться конца.
   
    Теперь он всё больше лежал. Перед ним на стене был любимый образ Богородицы, а рядом в окне — небо. Поначалу он боялся его — небо навевало мысли о смерти, но постепенно Владимир примирился с её неизбежностью, и тогда небо перестало пугать его. Теперь оно навевало совсем другие мысли, похожие скорее на открытия — себя, жизни, смерти... Должно быть, каждый человек в какой-то единственный момент своей жизни делает эти открытия, но о них не говорят живым. Потому что живым, то есть, страстным, этого не понять. Эту чистую бесконечность, вечный холод пустоты... И теперь смерть перестала казаться ему холодной пустотой, теперь она была
   
    одухотворена Присутствием… Но это Присутствие он сполна ощутил лишь тогда, когда болезнь и ожидание смерти окончательно уничтожили все его страсти, потому что только в бесстрастной душе является нечто… Является и становится всё более осязаемым предчувствие того главного, что ждёт его, и это-то главное и называется Жизнью…
   
    Шурочка нежно вытирала с его глаз слёзы и ничего не спрашивала, зная, что ему трудно говорить. Но он и не хотел говорить — он не отрывал взгляда от иконы. Просил, молился за всё и всех, плакал и благодарил. За то, что вот так, в любящем сиянии любимых глаз вдруг открылось ему. Просил прощения у всех. Ждал тихо — со смирением, с любовью.
   
    Меньше всех из близких Шурочки прожил её брат Алексей. С годами он пил больше и больше. Пил так, что порой терял рассудок.
   
    — Матушка, — взывала Шурочка к свекрови, — матушка, помогите ему…
   
    — Да как я помогу ему, ежели он сам того не хочет? — сама, страдая, говорила монахиня.
   
    И Шурочка взывала к брату:
   
    — Дорогой мой, ты же гибнешь, а спасение только в Боге…
   
    Но потом она перестала упоминать имя Бога, потому что брат в ответ начинал страшно богохульствовать. В его горячечных видениях он видел себя садовником графини Садовской, проклинал чернь, захватившую власть в России, плакал об утраченной красоте. А, видя как Шурочка добродушно общается с селянами, называл её выродком, изменницей, чернавкой. Шурочка не спорила, продолжая дружить с соседкой Катериной, к тому времени нежданно для всех вышедшей замуж за Егорку Сучкова, с бабушкой Ниной, с Клавдией Михайловной, с Захарьевичем и со многими другими соседями. Даже с теми, кто в прошлом разорял её дом, грабил её и лишал всякой помощи. «Бог им судья» — говорила она с лёгкостью, когда удивлённая Катерина спрашивала, и как это Шурочка теперь здоровается с этой змеёй Марьей Петровной, да с Семенихиными общается.
   
    Алексей умер внезапно. В сарае, когда пошёл туда по какой-то надобности. Упал, мигом почернев. На лицо его, изуродованное последним страданием, тяжко было смотреть.
   
    На всю жизнь радостью для Шурочки остались её дети. Все пятеро. Хотя и тут не обошло её горе. Самый нежный, самый любящий, всегда весёлый и изобретательный Саша погиб в Отечественную войну под Сталинградом. Вначале Шурочка получила лишь бумагу о без вести пропавшем, но ждала и верила. Матушка поддерживала её:
   
    — Живой, живой, — твердила она. И только она одна знала, что нет его больше, что не топчут его ноги более грешную землю нашу. Но разве могла она сказать об этом Шурочке? Нет, считала матушка, пусть лучше ждёт и верит… Насколько сил и терпения хватит.
   
    С красавицей Таней дело было так же нелегко. Боясь оказаться злобной мачехой, Шурочка старалась никогда не наказывать девочку, всё ей разрешала. Таня и одевалась лучше всех, и институт смогла окончить. И когда все работали на огороде или по хозяйству, она одна имела право читать книжки, сидя в тени разросшегося сада. А потом и вовсе уехала, сказав, что тут её не поняли и все ей чужие. Но всё изменилось, когда Таня вышла замуж. Вышла удачно, за
   
    профессора. Что уж перевернулось в её красивой головке и в холодном дотоле сердце, но превратилась она в самую заботливую дочь для Шурочки. В самое трудное время, когда Шурочка, не получая пенсии, жила лишь на доходы от продажи яблок из сада, который колхоз, к счастью, вернул ей, одна Таня постоянно помогала ей — и деньгами, и продуктами, и навещала её чаще всех.
   
    Со временем и прочие дочери Шурочки благополучно устроились. Стала заслуженным врачом Тонечка. Всю жизнь проработала учителем Настя. С семьёй больше всех повезло Марине — своего мужа она первым делом привезла к бабушке Прасковье, и та любовно благословила их союз. При первой встрече она подарила Марининому мужу большой кусок сахара, а как известно, подарки таких людей как матушка случайными не бывают.
   
    Но что бы ни случалось, что бы ни происходило в их жизни, всегда и для Шурочки и для её детей на первом месте оставался Бог. Когда закрылись многие храмы, Шурочка с подругами Катей и Машей Зотовой ходили за восемь километров в Колодное, где был единственный действующий храм, или ездили в Солнцево.
   
    Когда по возрасту ей пришлось переселиться в Курск, то, живя у дочери Марины, она ходила в Никитский. Молилась и постилась она неустанно, всё чаще повторяя поговорку: «Готовься к ответу — а добрых дел нету».
   
    — Ну как же нету? — удивлялась её словам дочь Марина.
   
    — А какие дела? Вот грехов-то…
   
    — У вас — грехи? — Марина как и все дети и внуки называли Шурочку на «вы».
   
    — Картошку на чужих огородах воровала. А осуждала сколько!
   
    Когда же Марина приглашала священника на дом причастить уже совсем ослабевшую мать, Шурочка, в монашестве мать Афанасия, каждый раз перед его приходом несказанно волновалась, а исповедовалась со слезами. Всё-то она считала себя недостойной святого Причастия.
   
    В доме Марины матушке Афанасии жилось хорошо. Марина выделила матери отдельную комнату и окружила её самой преданной заботой. Для неё, для матери, теперь было самое почётное место за столом, самый лакомый кусочек съестного, самые добрые слова и самое трепетное внимание. Болея и слабея, матушка Афанасия в то же время радостно ловила капельки Божией милости к себе. То Олежек, внешне поразительно похожий на покойного Владимира Георгиевича рассказывает, как он плавал в Сингапур, то придёт младшая — Даша, чтобы поделиться с бабушкой своими любовными переживаниями, то маленькие правнуки вдруг затеют со старушкой игру в прятки. Вот уж радуется её сердце, когда она слышит их восторженный визг!
   
    Она порой и сама спешила доставить радость себе и близким:
   
    — Ты вот что, Даша, — как-то, уже еле передвигаясь от слабости, обратилась матушка к внучке, — принеси-ка мне помидоров, луку головку, масла растительного, соль, перец да нож самый острый. Хочу я вас угостить, — объяснила с улыбкой и добавила: — как когда-то в детстве меня моя покойная тётка Наталья учила.
   
    А когда матушка Афанасия позвала Марину и Дашу к себе в комнату, то на столе, покрытом белой салфеткой, стояло единственное блюдо, заботливо приготовленное дрожащими руками старушки. Аккуратно нарезанные кружочки помидоров она уложила слоями, сверху каждого помидора поместила тонко до прозрачности нарезанные колечки лука. Каждый слой матушка посолила, поперчила, сбрызнула маслом, украсила веточками петрушки.
   
    — Садитесь, дорогие, — празднично сияя, она пригласила родных за стол.
   
    Внучка Даша работала журналисткой в газете. Она, когда выдавалась свободная минутка, подсаживалась к бабушке с тетрадкой и записывала её воспоминания.
   
    — Бабушка, да это ж целый роман! — восклицала она, слушая бабушкины рассказы. А однажды вспомнила:
   
    — Бабушка, а расскажи-ка про ту старушку. Помнишь, она ещё приезжала к нам тебя навестить. Такая маленькая, худенькая в кружевной мантилье.
   
    — А, так это Маша Зотова, — воспоминания радовали Шурочку не меньше, чем Дашу, — моя одноклассница. Она так и не вышла замуж. Осталась одинокой…
   
    — Я помню, как она долго-долго всякий раз укладывалась спать. Всё что-то шептала, шептала и прятала что-то под подушку, — улыбнулась внучка.
   
    Не без волнения слушала Даша рассказ бабушки о её первой любви.
   
    — …Вот так я ему и сказала, как Татьяна Ларина: «Я вас люблю, чего же боле, но я другому отдана, и буду век ему верна»… — лицо старушки было и мечтательно и печально. Прошлое больше виделось ей таким, каким его хотелось видеть.
   
    — И никогда больше вы не встречались?
   
    — Никогда…
   
    И ещё они пели вместе. Даша унаследовала от бабушки её тонкий слух и прекрасный голос.
   
    Когда матушке Афанасии исполнилось девяносто, то на её юбилей собралась вся её огромная семья. Сама матушка сидела во главе стола. На ней было чёрное шёлковое платье, украшенное белым воротничком, седую голову прикрывал белый накрахмаленный платок. Пили за здравие именинницы, желали многих лет жизни, дарили подарки. А когда матушка пошла было отдохнуть к себе, Даша встрепенулась:
   
    — Бабушка! — закричала она, заглядывая в её комнату.
   
    — Что делать? — откликнулась матушка.
   
    — Да уже ничего не делать, идём в зал, сейчас петь будем! — сообщила Даша.
   
    Она довела бабушку до её кресла, усадила, потом принесла гитару, а сама подсела к матушке поближе, чтоб той слышнее было, поставила гитару на обтянутые модными джинсами колени и подкрутила колки.
   
    — Ну а теперь — маленький концерт для нашего самого дорого человека, — объявила она. Тонкие пальцы прошлись по струнам. Струны вздрогнули и запели. Почему-то в этот миг замерло всё, даже бурная жизнь за окном, потому что в комнате раздались звуки романса:
   
    «Ты сидишь у камина и смотришь с тоской,
   
    Как печально огонь догорает
   
    И как яркое пламя то вспыхнет порой
   
    То печально опять угасает…»
   
    Яркие воспоминания о прошлом всколыхнулись в душе Шурочки: раскрыты двери на веранду, лёгкий ветерок колышет воздушные занавеси. Как наяву слышит Шурочка звонкий девичий голос: «Серёжа, идите к нам!» Чуть задрожали старые морщинистые руки, невольно прикрылись глаза. Ах, жизнь, какая жизнь! Как прекрасный и страшный сон… И где всё?.. Бесконечно долгий и в то же время краткий как миг. Почему-то до слуха Шурочки вдруг донеслись звуки церковного пения. Как ей не хватает сейчас молитв… Особенно той молитвы, когда вдруг, обернувшись, она увидит его, его, которого, несмотря ни на что, помнила, любила и ждала всю свою жизнь. Ей очень захотелось позвать его…
   
    «Ты поверь, что любовь — это тоже камин,
   
    Где сгорают все лучшие грёзы.
   
    А промчится любовь, в сердце холод один,
   
    Впереди же — страданья и слёзы!..»
   
    Да, слёз было много, очень много. И всё равно всё хорошо, и слава Богу за всё что было, что есть и что будет… Шурочка в такт пению качала головой. Слава Богу, слава Богу… С бледных старческих губ долго не сходила мечтательная и чуть печальная улыбка.
   
    Своё название икона Споручница грешных получила по содержанию одного из свитков, расположенных в четырёх углах иконы: «Аз Споручница грешных к Моему Сыну». Споручница — означает Поручительница перед Иисусом Христом за согрешающих людей, неусыпная за них Ходатаица и Молитвенница.
   
    В 1844 году в монастырь, где находилась икона Споручница грешных (Николо-Одринский монастырь близ города Карачева Орловской губернии) пришла купеческая жена Почепина с двухлетним сыном, который страдал от жестоких припадков, и попросила отслужить молебен пред иконою «Споручница грешных». Молебен отслужили, и больной ребёнок выздоровел. Вскоре от иконы последовали и другие чудесные знамения. С тех пор образ Божией Матери в
   
    Николо-Одринском монастыре стал считаться чудотворным. Особенно прославилась икона исцелениями во время эпидемии холеры в 1847/48 годах.
   
    В 1846 году иеромонах Одрина монастыря был послан в Москву для сооружения ризы на чудотворную икону Божьей Матери Споручница грешных, где его приютил у себя подполковник Д. Н. Бонческул. В благодарность за его гостеприимство из Одрина монастыря был прислан точный список (копия) чудотворной иконы, сделанный на липовой доске.
   
    Полученную икону Споручница грешных Д. Бонческул с благоговением поставил с другими иконами в домашний иконостас. Вскоре все стали замечать, что по иконе Споручница грешных мелькает необыкновенный блеск, а с самого образа начали истекать капли маслянистой влаги. Этой влагою помазали нескольких болящих, и они исцелились. Со всех сторон стали приезжать к иконе больные, молились перед нею и получали исцеление.
   
    В 1848 году подполковник Бонческул пожертвовал свою икону «Споручница грешных» в приходскую Николаевскую церковь в Хамовниках. Истечение маслянистой жидкости из иконы продолжалось, и диакон, стоящий при иконе, отирал влагу бумагою и раздавал народу. Вскоре мироточение прекратилось, но в алтаре церкви начались явления необычного света в виде появлявшихся и исчезавших звёзд. Икона прославилась многими официально зафиксированными исцелениями.
   
    В настоящее время чудотворные иконы Богоматери Споручница грешных находятся в Николо-Одринской пустыни в селе Одрино Карачевского района Брянской области и в Москве в храме святителя Николая в Хамовниках (ул. Льва Толстого, 2, метро «Парк культуры» (Кольцевая)).

 




комментарии | средняя оценка: -


новости | редакторы | авторы | форум | кино | добавить текст | правила | реклама | RSS

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru